— Нет… Не думаю, что неспособны, но думаю, что непривычны… Хорошо, я постараюсь выбирать парламентарные выражения. Итак, вернемся к нашим барашкам. Вы верите в победу России, Глеб Николаевич?
— Конечно, верю.
— Ясно… Другого ответа от вас я не ждал. И я очень хотел бы, чтобы ваша вера имела реальные основания. Но признайтесь, вы базируете ваше убеждение не на фактах, а на исторической традиции, на предвзятом убеждении, что Россия — великая держава, что русская армия доблестна и непобедима, что русский народ многотерпелив, покорен и видит во сне, как бы перегрызть горло Вильгельму.
— Да, если хотите, я основываюсь на истории России, на великой миссии славянства, на моральной силе духа…
— Ага… полное собрание панславистских басен Павла Милюкова в популярной переработке для кадетских корпусов. — Штернгейм закатился тоненьким хохотком и похлопал себя по коленке. — Так этого мало, Глеб Николаевич, мало… Против вашей отвлеченной и туманной славянской идеи и российской азиатской дикости и отсталости стоит вооруженная до зубов техникой, организованная, индустриальная империалистическая Европа. Славянская палица, даже с привешенной грамотой, удостоверяющей ее принадлежность самому Илье Муромцу, гроша ломаного не стоит против пулемета Шварцлозе и тяжелой гаубицы.
— Значит, вы верите только в силу кулака и отрицаете моральную силу национальной идеи, например? — сердито спросил Глеб.
— Я вообще не верю в кулаки, Глеб Николаевич. Но с полной отчетливостью сознаю, что кулак, вооруженный автоматическим пулеметом, сильнее кулака, вооруженного ослопом. Что же касается национальной идеи, то где она? В чем?
— Как в чем? В объединении всей России перед лицом врага, в забвении всех счетов и обид на время войны.
— Ах, вот что, — Штернгейм досадливо махнул рукой. — Это вы из манифеста? Ну, в него поверило офицерство, буржуазия, часть интеллигенции, крошечная горсточка в миллионной массе разноплеменных народов России. Не эта же горсточка подопрет своими телами разваливающиеся стены. А главный фактор, решающий фактор, — стомиллионное крестьянство, промышленный пролетариат. Как же вы думаете, они очень заинтересованы в национальной идее и посрамлении германизма ценой собственных боков?
— Мне трудно спорить с вами, Мирон Михайлович, — сказал Глеб. — Вы знаете, конечно, больше меня, и я просто теряюсь перед вашими аргументами, но мне кажется, что в настроениях русского народа вы ошибаетесь. Разве матросы — не мужики в основной массе?
— Предположим, — скривился Штернгейм. — Ну, и что же?
— А то, что матросы на кораблях принимают войну как неизбежное, как должное и даже рвутся в бой. Больше рвутся в бой, чем офицеры, которые, я прямо в этом сознаюсь, совершенно равнодушны ко всему, кроме личного благополучия.
Штернгейм рассмеялся и посмотрел на Глеба с явным сожалением.
— Матросы рвутся в бой? Позвольте в этом усомниться, Глеб Николаевич.
— Я сам слышал это не раз, — покраснел Глеб. — Я слышал разговоры: «И чего канителят. Драться — так драться, а не на печке лежать».
— Они совершенно правы, Глеб Николаевич. Но их не потому тянет драться, что они одержимы высоким гипнозом национальной идеи. Ерунда! Военный аппарат государства набивает ваши бронированные ящики огромным количеством молодых, здоровых, полных сил людей, насильственно оторванных от продуктивного, созидающего труда. Вместо этого труда для них создается видимость никчемной и архаической чепухи, именуемой военной службой, которая, по существу, есть худший вид паразитического безделья. По существу, десятки тысяч работников насильственно превращаются в сытых и развращенных лодырей. Их томит это положение, которое для их командиров является нормальным. И когда наконец приходит война, когда им представляется возможность заняться хоть и бессмысленно-разрушительным, но все же делом, они, естественно, предпочитают его безделью. Но и то меньшинство. Большинство завтра же разбежалось бы по домам, если бы не призрак военного суда за спиной.
— Значит, по-вашему, матросы служат только из страха палки?
— Не по-моему, — мягко улыбнулся горбун, — это объективная истина, Глеб Николаевич.
— А по-моему, это красная чепуха, Мирон Михайлович, извините за прямоту.
— Значит, вы считаете, что все благополучно? Что государственный строй России на высоте, военная сила безупречна и рвется в драку? Тогда чем же вы объясните восточнопрусский погром и прочие неудачи на фронте?
— Временное явление. Игра военного счастья, — самоуверенно сказал Глеб.
— Так… Следовательно, по-вашему, в двадцатом веке, при наличии расцвета тяжелой промышленности, финансового капитала, банков, колониальной политики, высокой техники, государство, управляющееся методами Ивана Грозного, имеет шансы на успех в борьбе против государства с современными принципами управления?
— Что значит «современные принципы управления»?
— Что вы скажете, например, о подлинной конституции или о демократической республике?
Вопрос застал Глеба врасплох. Слова и термины, с такой легкостью слетавшие с губ доктора, ворочались в мичманском мозгу грузно и неуклюже, как булыжники, цепляясь и сваливаясь в груду.