Смерти нет - [2]
Перед прощанием он вышел из избы в сени за берестовой кошелкой, – не кошелка нужна была ему, а хотелось с сыном наедине перемолвиться. Дмитрий улучил время, отправился вслед за ним и в сенях спросил тихим, дрожащим голосом:
– Ты што же это такое, батя, надумал? Зачем?.. Разве ж мы тебе вороги…
Аким приблизился к нему и любовно с торжественностью прошептал:
– Молчи, родной!.. Мне все равно… Помощник я по хозяйству плохой – даром хлеб ем… А коли умереть доведется, так и в тюрьме, сынок, я чаю, люди есть…
Ничего не сказал сын, – только поймал дряхлую отцовскую руку, крепко прильнул к ней горячими дрожащими губами и долго целовал.
Бабы заплакали в избе, как стали провожать деда.
Внук Васянька проснулся в зыбке. Аким подошел к нему, развернул синие пестрядинные тряпицы, в которые он был завернут, поиграл с ним, показал пальцами, как сорока-белобока на порог скакала, и шейку ему пощекотал. Потом надел чистые холщовые порты и новую ситцевую рубаху, что загодя старухой еще при жизни на случай смерти Акима была припасена, обул свежие лапти, положил в мешок поданную снохой ковригу ржаного хлеба, два рушника, еще рубаху с портами на смену, чулки теплые овечьи, и радостный отправился в путь, точно на праздник.
II
Через три месяца возвратился Аким из города. Пришел он грязный, весь иссохший и еще желтее, чем был: кости да кожа. И нос заострился, и щеки ввалились, а глаза глубже запали под густые белые брови. Торжественное и светлое появилось в его лице, как будто понял он душой какую-то большую и новую правду, которой не знал раньше.
Семейные истопили для старика баню, долго парили его и скребли грязь тюремную, а Аким веселый и разговорчивый стал, все подшучивал:
– Добра-то этого – вшей да клопов – там видимо-невидимо!.. И вша рестанская на подбор, – одна к другой, – белая, крупная да мягкая…
Посмеивался старый в омытую серебряную бороду, сидя в бане на полке, и смех был добрый такой, растворявший в себе все тюремные обиды и страдания.
Вечера деревенские долгие. Все село перебывало у Зотовых послушать, как рассказывал Аким про тюрьму. Лучами морщинки от глаз его расходились, добрая улыбка на лице играла, и говорил он ровно и тихо, – словно сказку ребятам рассказывал:
– Ну-к, большой в губернии острог, в четыре этажа, – на тыщу человек, а може, и более. И сидит там людей всякого звания – которые господа, которые простые люди, а больше всего нашего брата – мужиков серых да с завода которые… Кругом стена каменная и караул военный. Сперва одни ворота, – страж с ключами приставлен, в окошечко из калитки посматривает… Потом другие ворота, и опять страж, а потом и дверь кованая на железном засове – ход в острог. Начальник из охвицеров, и немолодой. На щеке шрам… Сказывают, бунт в остроге был, так в суматоху парень ножом его вдарил. Вписали меня в книжечку и наверх повели в обчую камору с которыми хорошими людьми, а не то, чтобы просто с ворами. Восемнадцать душ нас в каморе сидело: студент один, учитель, писарек какой-то из газеты, – и молодые и старые. Я-то всех постарее был, диву давались на меня, особливо писарек, спрашивали: «Сколь, мол, тебе, дедушка, годов?» А мне што?.. Я только посмеиваюсь: «Не считал, мол, годов-от…» Смеются и они надо мной: «Стар ты, как Мафусаил!..» Ишь прозвание-то какое мудреное дали! «В богадельной дом тебе надо…» И я смеюсь: «Не берут, вишь ты, баю, в богадельню-то!» – «Ну-к, што же, – бают они, – посиди с нами, узнай, какое есть утеснение людям». А я им в ответ: «Я, мол, к этому утесненью сызмалетства привык. Мужицкая жисть известная!..» Так вот и сидели мы. Утром обход поверит, кипяток раздадут, на гулянку сводят, потом обед, потом опять кипяток, а после ужина поверка. Душевные разговоры вели, книжки, которые правильные, читали. Все бы хорошо, только вот дела никакого не было. Просил я начальника: «Дозволь, мол, хоша бы лапти плести, твое благородие». – «Этого, бает, у нас не полагается… По закону нельзя…» И еще плохо было: постели к стенкам подвинчены, на ночь отмкнутся, а утром на день опять под замок. Жалели шибко меня товарищи, все понукали: «Запишись, мол, к дохтуру, возьми разрешенье койку на день опускать». Послухался я, вызвался к дохтуру, дал дохтур грамотку начальнику, – да так и посейчас грамотка моя где-то гуляет. Ответил начальник, што надо, вишь ты, с этим делом дойти до тюремного инспехтура. А пока што, пока грамотка до инспехтура доходила, заболел я, может от духу чижолого, а может от чего прочего. Жандармский набольший в скорости приехал допрос снимать. Резонил меня долго… «А-ах ты, говорит, старый… Чем бы молодых отстранять, а он, на-кась, на такие нехорошие дела пошел…» А я ему в ответ: «Нехорошими, говорю, делами мои отцы и деды никогда не занимались и мне не завещали…» – «Где, спрашивает, листочки взял?..» – «Где, мол, взял?.. Таких листочков по селу-то ходило, – боже ты мой, что оболоков по небу». – «Для чего же ты, говорит, берег их, а не уничтожил?..» – «А для того, говорю, и берег, что газет мы не выписываем, охота, мол, послушать, какую такую правду про нас, мужиков, пишут… Все от скуки ребята почитывали». Поправил жандармский очки на носу. «Антиресно, говорит, это очень знать, какую ты правду в листочках вычитал?» Тут я ему все, что такого в мужицкой жизни есть, напрямик и выложил. «Мне што, – мне все равно, помирать пора, а ты вот послухай, – какая она есть мужицкая правда. Ты, мол, знаешь, как мужик-то хребтину гнет, вас, пустоплясов, целую араву кормит… А? А што мы заместо того получаем?» Так вот и пошел и пошел. Дюже ему отчитал, осерчал он крепко. «За такие, говорит, речи тебя опять в тюрьму следовает!..» – «Что ж, говорю, твое благородие, – твой верх, а мой низ. Только скажу я тебе, – вот на груди ты в петличке золоченый хрест носишь, а в душе-те у тебя хрест есть, али нет?.. А?..» Так я его этими словами, как супоросую свинью, в брюхо шилом и кольнул… Замолчал жандармский, а потом, по малом времени и говорит: «Ай-ай, старик, ай-ай, старик!..» Ну, а в скором времени вышло мне и отпущение из тюрьмы!..
«Родион вот уже несколько дней на заимке. Изба слажена на славу. Как художник, любовно выполнивший задуманную работу, не нарадуется он на создание рук своих: позванивает топориком, пробует, крепко ли в пазах, ковыряет ногтем конопатку, сухой олений мох…».
«Сумрачны подернутые туманной завесой дали. Обложной дождь уже третий день поливает дорогу и поля. Холодно по-осеннему, хотя только еще начало лета. Тучи низко и быстро несутся над землей косматыми птицами. Придорожные ветлы с отяжелевшими ветвями издали круглятся, как большие черные шатры. Пусто в полях, лишь кое-где копошатся, несмотря на дождь, люди…».
«Варвара с утра не в духе. Она сердито швыряет по раскаленной плите сковородкой, на которой жарится в подсолнечном масле нарезанная ломтиками картошка, — просыпала из бумажного картуза на пол соль — дурная примета — и, подбрасывая в топку мелкую щепу, все время вздыхает и ворчит сама с собой…».
«Квартирный хозяин, Павел Моисеич, прозванный за свою наружность и беспокойный нрав Пал Мосев Сутяга, Волдырий Нос, – плюгавый и вихроволосый мещанин, торговавший старьем на базаре, расхаживал по комнате, тыкал перед собой железной палочкой и отбирал у жильца все, что было можно, – даже книги…».
«Щаповаловский сход волнуется… Разгоряченные крики, наполняющие душную сборную избу, все растут и сливаются в упорный гул. Даже бородатые старики, всегда молчавшие, теперь жмутся плотной стеной к столу, протискиваются вперед плечами и локтями и с надсадой, уходя всем своим нутром в каждое слово, кричат:— Незачем выделять!.. На што ему земля?.. Все равно — пахать сам не станет, а Игошину продаст!..».
«– Товарищ! Как вы на своей лекции очень уразумительно трудовое положение объяснили, то позвольте мне, неученому, по этому предмету еще с вами побеседовать. Пожалуйста, уж не откажите!.. Рекомендуюсь – Димитрий Чиркин, столарь из Горохова переулка. У меня в Гороховом переулке вроде как бы мастерская, а только правое настоящих я не охлопотал и работников не держу, а все больше сам. Потому чистая публика меня мало знает, кружусь около бедноты. Я, видите ли, учен сызмалетства больше железной линейкой да березовой клюшкой… Насчет правильности понятий, где черно, где бело, – не только имени-отчества, а даже простую хфамилию подписать едва могу.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Новый роман грузинского прозаика Левана Хаиндрава является продолжением его романа «Отчий дом»: здесь тот же главный герой и прежнее место действия — центры русской послереволюционной эмиграции в Китае. Каждая из трех частей романа раскрывает внутренний мир грузинского юноши, который постепенно, через мучительные поиски приходит к убеждению, что человек без родины — ничто.
Леонид Рахманов — прозаик, драматург и киносценарист. Широкую известность и признание получила его пьеса «Беспокойная старость», а также киносценарий «Депутат Балтики». Здесь собраны вещи, написанные как в начале творческого пути, так и в зрелые годы. Книга раскрывает широту и разнообразие творческих интересов писателя.
Повести и рассказы советского писателя и журналиста В. Г. Иванова-Леонова, объединенные темой антиколониальной борьбы народов Южной Африки в 60-е годы.
В однотомник Сергея Венедиктовича Сартакова входят роман «Ледяной клад» и повесть «Журавли летят на юг».Борьба за спасение леса, замороженного в реке, — фон, на котором раскрываются судьбы и характеры человеческие, светлые и трагические, устремленные к возвышенным целям и блуждающие в тупиках. ЛЕДЯНОЙ КЛАД — это и душа человеческая, подчас скованная внутренним холодом. И надо бережно оттаять ее.Глубокая осень. ЖУРАВЛИ УЛЕТАЮТ НА ЮГ. На могучей сибирской реке Енисее бушуют свирепые штормы. До ледостава остаются считанные дни.