— А все-таки почему должны быть три дерева на краю овсов? — спрашиваю я. — Вот у нас в Вырице…
— Дмитрий! — говорит папа. — Взрослые о делах говорят…
— О чем? — спрашивает мама. — О делах?
Она в это время накрывает на стол. И нормально так спрашивает, будто плохо расслышала папины слова. Но все мужчины вдруг переглядываются, замолкают, а потом начинают около мамы кружиться.
— Какая вы, Танечка, сегодня красивая…
— Хотите, Танечка, мы вам посуду поможем носить?
— Танечка, а это правда, что вас ваши студенты боятся?
— Зачем это им меня бояться? — говорит мама.
А папа молчит. Потом, уже когда все уходят, а я лежу в кровати, я слышу — папа слегка смущенно, но волнуясь тоже, говорит маме:
— Понимаешь, дорогая, сафари дело очень серьезное, его надо со всех сторон обсудить…
— Понимаю, — говорит мама.
Я тоже понимаю. «Сафари» — это большая охота. У меня уже много таких слов накоплено. «Овсы», «жакан», «жевало», «экстрактор», «залабазить». «Залабазить» — это в лесу спрятать, чтобы потом найти снова. Можно консервы залабазить, можно байдарку под ветками залабазить, а может и медведь лабаз устроить, и если ты нашел медвежий лабаз, то надо прятаться самому и ждать.
— Понимаю, — говорит мама. — Сафари в Ленинградской области — это очень серьезно.
— Вот вы странный какой-то все же выбрали тон, Танечка, — говорит папа. Он иногда вдруг переходит с мамой на «вы». Я заметил, что мама после этого сразу же перестает с папой спорить и на следующий день ему что-нибудь покупает — носки какие-нибудь красивые или двадцать пятую курительную трубку, и говорит, что это в счет будущих именин. Папа у нас свои дни рождения не празднует, и мама наузнавала откуда-то, когда именины Александра — оказалось, что они то ли три, то ли пять раз в году. Папа сердится — говорит, что именины могут быть в году самое большее один раз, но трубок у него все прибавляется.
Как-то папа принес домой целый портфель бело-серенькой, как папиросная бумажка, ткани.
— Что это? — спросила мама.
— Это треть парашюта. Совершенно случайно достал.
— А для чего?
— Какие-нибудь можно будет штючки шить…
— Какие это «штючки»?
— Куртку, например.
— Куртку? — сказала мама. — Саша, ты немного болен. Ты как облако будешь в такой куртке. Ты еще из марли бы решил шить. Да еще какая-то скользкая. В руки брать не хочется! И ни линии, ни силуэта…
— Вот именно, — говорит папа, будто мама ему что-то подарила. — Вот именно! Именно, что никакого силуэта. А представляешь, если ее еще выкрасить! В зеленый с коричневым!
— Ну и будешь пятнами, как жаба.
— Послушай, Тань, — восхищенно говорит папа. — Поможешь, а?
— В чем?
— Ну, выкрасить под жабу?
— Тут и помогать не нужно, — говорит мама. — А что за нужда?
— Да так, — говорит папа. — Есть, в общем, одно дельце.
Мама подозрительно на него смотрит.
— Это для овсов, — говорю я. — Маскировка.
— Ишь какой! — страшно довольный говорит папа. — Соображать начинает!
Зима кончается. Я хожу каждый день в школу, хотя ходить хочется и не каждый день. Все последние дни семиклассники нас с Андрюшкой ловят в школе. Но Томашевская распространила слух, что мы — герои, защищали честь всего класса, и нам теперь уже полегче — чаще всего отбиваемся. Не всегда, правда. Воды за шиворот мне еще разок налили. Теперь уже целую кружку.
— По желобочку, — говорят, — по желобочку…
На большой перемене вылили, и домой я пришел еще не до конца досохший. Вечером мама на мое белье с подозрением посмотрела, но я ей не сказал всего, — сказал, что жарко было.
А у Томашевской все-таки каких-то винтиков в голове не хватает. Я сижу там на батарее, сохну, историю проматываю, вдруг она является.
— Ты, — говорю, — откуда тут?
— А я с тобой здесь посижу.
— Еще чего!
— Боишься, что задразнят? — говорит она. И гребенку вынимает.
— Хватит, — говорю, — передо мной трещать. Убери расческу!
— А хочешь их потрогать?
Совсем у нее завертон какой-то.
— Зачем это?
— Я, — говорит, — знаю, что хочешь. Ты только вид, Митенька, не делай!
— Какой вид?
— Ну, вот такой…
— Какой это «такой»?
— А вот такой это… Я же видела, как ты на Валю Стронкину смотришь!
Нашла с кем себя равнять! Валя Стронкина из восьмого — как киноартистка, которую в школьную форму переодели.
— Угадала? — говорит Нина.
— Что угадала-то?
— Вот то и угадала!
— А что это ты за мной следишь?
— Я? — даже расчесывать свои кудри перестала.
— Не я же, — говорю.
— Эх, ты! А я еще к тебе пришла.
Никто ее не просил этого делать. Батареи и без нее горячие.
— И ты мне больше ничего не скажешь? — говорит.
Будто я в кругосветное плавание ухожу и на прощание обязательно должен что-то ей сказать.
— Замечание тебе вкатят — вот что, — сказал я. — И ты будешь потом ныть, что это из-за меня…
— А из-за кого же? — говорит она и улыбается. — Конечно, из-за тебя, Митенька…
— Я тебе не Митенька, а Беляков…
— Эх ты, — говорит, — а я еще им помогала…
— Да какое отношение имеет то, что ты помогала?.. Ко всему этому!
— К чему?
— Ну, ко всему!
— К чему всему-то?
Вот поговори с ними, тронутыми!
— Ну, к волосам твоим, — говорю, — к Вале Стронкиной…
Я уж и не знал, чего она от меня хочет, знал только, что если нас здесь вдвоем застукают, это будет похуже, чем замечание в дневнике. А мне во что бы то ни стало надо было еще на батарее посидеть — а то я и в коридоре не мог появиться.