Афанасий Косолапыч громоздится на перильцах крыльца и озорно заводит председателя. Афанасий с утра сковылял на заимку, на заимке повстречал самогонщиков, угостился по-хорошему, потом на пути в Верхнееланское поспал в ельнике, а теперь куражится с полпохмелья:
— Ты, Егор Никанорыч, заводи, шуруй в волость, пущай они там супонь подтянут!.. Пошто карасину мне мало отпутают? Никак мне несподручно клопов впотьмах давить... Вали, действуй, ты начальство!..
Мужики лениво смеются. Егор Никанорыч выколачивает трубку о ступени и кряхтит:
— Совсем мужиченко скопытился! — пренебрежительно говорит он мужикам: — Никакого резону не понимает: почем зря карасин жгет и никаких толков...
— Я всякие толки понимаю! — пыжится Афанасий. — Я по летнему делу все присутствие на себе держу!.. Это понимать надо! А что касается карасина, так подай по плепорции — и не шабаршись!..
— Помолчи ты, Косолапыч! — вяло говорит кто-то снизу. — Чисто грохот, никакого удержу.
— Я те загну — Косолапыч! — ворчит Афанасий. — У меня имя-величанье православное имеется.
— Ну и молчи!
— Ну и молчу!..
Среди наступившего не надолго молчания раздается голос председателя:
— Как бы, ребята, промашки не вышло с налогом.
— А што?
— Опять какая-нибудь заваруха? Опять, рази, по-новому?
— Нет. Заварухи никакой. Только оногдысь в волости прижимали, чтоб никакой утайки и, значит, своевременно.
Мужики на крыльце и возле него шевелятся. Огоньки прыгают. Гуще трубочный махорочный дым.
— Эвон какие удалые! Хлеб-то ешо на корню без малого, а они там: без утайки! Умники, разумники!
— Это ни к чему, што на корню. Вы такие издашны, вы своего не пропустите; ямы-то, поди, позапрошлогодние в исправности?
Язвительный голос в темноте хлещет остро, берет за живое. Мужики бурлят, некоторые встают со ступеней, оборачиваются на голос, шумят:
— Ямы-ы!.. Ты ямами не попрекай!
— Колды нужно было, так и по ямам прятали. Сам, поди, тоже прятал!
— Обязательно! Куды больше?! Он не хуже других...
— Я против закону никогда не перечил...
— Конечно! Ты — известный праведник!..
— Оттого и в волость к камунистам шляешься... Чтоб, значит, поближе к начальству.
Председатель кряхтит, отхаркивается, покрывая перебранку, кричит:
— Мужики! Ребята! Да не гыркайте вы!.. Чо, на самом деле, орете? Рази мужик неправду толкует?.. Прятали — это раз. Ну, и есть опасенье, чтоб и нонче не прятали... Конечно, было бы вам упрежденье, а там как хотите...
— Слыхали!.. Ладно!
— Когда ешо будет. Надоест, поди, об этом глотки драть...
Опять стелется молчание. Густой пахучий вечер молчит. Здешнее молчание тонет в ясности и покое вечера.
Перед тем, как расходиться мужикам, Егор Никанорыч, председатель, мимоходом роняет:
— Тут ешо Ксения Коненкина жалобилась. Находит для себя обиду в пае...
— Какая ешо обида? — снова вспыхивают мужики.
— Как обчество выделило, так, значит, и ладно.
— Она незнамо где шлялась кою пору, а земле, рази, пустовать?
— Об чем разговор: дадено ей по положенью, ну и нечего мир мутить!
— Да это я так, к примеру, — вяло успокаивает Егор Никанорыч. — Конечно, как обчество положило, менять не будем... Только, пожалуй, пойдет она в волость, а то, может, и до городу дотакнется...
— Ну и пушай!..
— Ее дело!..
16.
К крёстной, к Анне Васильевне, на огороде подходит Потаповна, черная прямая старуха, опирается на изгородь, говорит:
— Чего это, Васильевна, Ксёнка твоя, чай, полным хозяйством обзаводится?
— Не пойму я, — недоумевает крёстная, — об чем ты толкуешь?
— Кака ты непонятливая, — морщит усмешкой изборожденное старостью темное лицо свое Потаповна. — Парня-то приблудящего совсем к себе прикрутила, говорю, аль на время?
Брови у крёстной сбегаются, вздрагивают гневно губы:
— Побойся ты бога-то, Потаповна? Чего говоришь?..
— А я что говорю? — удивляется старуха и прячет хитрость в выцветших глазах. — Что люди, то и я!
— Да и люди зря треплют языками... Павел у нас работник, человек временный. Сегодня поработал, а завтра, глядишь, и нету его.
— Ну, давай бог, давай бог! — смиренно вздыхает Потаповна и отлипает от изгороди, уходит.
Крёстная Арина Васильевна смотрит ей вслед, крутит головой и вздыхает.
Но она подавляет вздохи и уходит в неотложную, не ждущую работу.
А вечером, когда сон готовит свое мягкое бездонное ложе, когда Павел после ужина уходит на поветь, крёстная не укладывается на своей лежанке, снова вздыхает и тихо окликает Ксению:
— Слышь, Ксена, что люди-то стали болтать?
Ксения, сбросив с себя исподницу, в одной розовой рубахе, теплым пятном мерцая в полутьме, быстро оборачивается, настораживается:
— Об чем?
— Об тебе, девка... Давеча Потаповна про тебя с Павлом наветки сплетала. Судят, говорит, люди про вас дурное...
— Людям рта не заткнешь! — зло говорит Ксения и в голосе ее холод. — Люди всякое могут наплести.
— Я и то толкую! — подхватывает крёстная. — Языки-то долгие... Только... — крёстнин голос делается вкрадчивей и глуше: — ты ба, Ксена, ежели што, поопасилась...
Ксения молчит, потом сухо, невесело смеется:
— Эх, крёстная!.. Ну, ладно...
Устало, протяжно вздыхая, Арина Васильевна укладывает кости на покой. Ксения садится на постель, обхватывает колено руками, сцепляет пальцы. Застывает без сна.