Работник ничего не ответил, наклонил голову над хлебом и сжал обветренные губы. Только немного погодя, поглядывая в сторону, он словно спохватился:
— Спасибо... Только беспокойство вам...
— Какое беспокойство! Я заодно со своим постираю...
В воскресенье работали, урывая погожие сеностойные дни, только до обеда. После работы работник в вымытой хозяйкою рубахе выходит на деревню, которую еще не успел он по-настоящему оглядеть.
У ворот на лавочках сидят старики. По пыльной улице носятся ребятишки. В горячем воздухе сухо плещутся звуки: ребячий крик, громкий говор, позванивающий хрип гармошки. Работник идет мимо стариков, здоровается с ними. Старики взглядывают на него, глядят ему вослед, говорят о нем за его спиною. Из окон выглядывают бабы и девки, смеются, задорно поблескивая зубами.
С верхнего конца деревни навстречу работнику с усиливающимся звоном гармошки движется ватажка парней. Они молча и сосредоточенно шагают под песню гармошки, гармонист молча и сосредоточенно раздирает, раздувает меха.
Работник хочет посторониться, разминуться с парнями, но его заметили, его оглядели, к нему устремились, ему кричат:
— Эй, паря! Заворачивай с нами!
— Иди в нашу кампанью!
— Гуляй сюда!
Его окружают. Он глядит на парней, видит тянущиеся к нему руки, здоровается. Нехотя, невесело и вяло пристает он к ватаге и вместе с нею идет обратно по широкой пыльной улице.
Гармошка хрипит мехами, выкрикивая частушку. Парни молчат, парни молча вздымают горячую деревенскую пыль.
Идущий рядом с работником говорит ему:
— Ты городской! Тебя как звать-то, городской?
— Павлом.
— Ты, Павел, приходи вечером на вечёрку. С тебя вспрыски полагаются. Поставишь?
Остальные парни слушают, ждут ответа.
— Ладно! — говорит Павел, — поставлю. Возьму у хозяйки заработанное да поставлю.
Парни одобрительно кивают головами. Гармонист перестает играть и ухмыляется:
— Возьми, возьми! Только навряд ли у кривой-то, у партизанши деньга водится!
— У партизанши?!
Павел, работник, изумленно глядит на гармониста, всматривается в других парней:
— Почему партизанша?
— А глаз-то ей белые выхлестнули.
— В девятнадцатом году. На линии...
Павел отводит глаза от парней, оглядывает свои сбитые, запыленные сапоги. Гармошка снова гудит переборами, парни снова молчат. Тогда Павел приостанавливается и отстает от ватаги.
— Ты куда?.. Ты пошто?..
— Я, ребята, пойду... Нужно мне, — изворачивается Павел.
— Ну, иди! Ступай! — кричат парни: — Ты не забудь только вечером выставить!
— У Потапихи!.. Крайняя изба от паскотины!..
Парни уходят. Пыль вьется за ними. Звуки уползают. Павел остается один. Смотрит на потемневшие старые бревенчатые стены изб, на серую улицу, смотрит вдаль, туда, где изба его хозяйки.
11.
Жаркие дни тают одни за другими. На покосах круглыми шатрами выросли душистые копны. По пологим склонам пашен выстроились шеренги суслонов. Горит работа, горят руки от работы. Ночью уставшее за день тело сразу тонет в мягком бездонном сне. Ночью густой, беспрерывный и жаркий сон кутает деревню, обволакивает ее, колдует.
Павел засыпает сразу же, как только добирается до постели. Непривычный полевой, крестьянский труд накаляет тело жгучей усталостью. Руки и ноги ноют, в ушах стоит серебряный протяжный звон, в голове нет мыслей.
В голове нет мыслей — и это самое сладкое, самое настоящее, самое нужное.
Потому, что Павел принес с собою городские, свои, тогдашние (о том, что было до домзака и там, в камерах и на пустынном тюремном дворе), ненужные здесь мысли.
Ночью Павел редко просыпается. И утрами — ясными, розовыми и волнующими утрами — он с трудом продирает глаза, и часто видит возле себя хозяйку, Ксению, которая трясет его за плечо и громко кричит:
— Заспался! Будет спать!.. Вишь, солнце-то уж где!..
И когда, проснувшись от чужих прикосновений и громкого голоса, он замечает склонившуюся над собою Ксению, Павел весь съеживается и замирает и ждет чего-то.
Но уходит хозяйка, он выскакивает во двор к полубочью с холодной водой, плескает себе на руки, на лицо расплавленную свежесть утра и, наскоро позавтракав, отправляется в поле.
Но наступает неизбежное утро, когда Павел, проснувшись, схватывает Ксению за руку и не соображая, не думая, как во сне, который только что отлетел и еще виснет вот где-то здесь близко, тянет к себе. И чувствует, что рука Ксении, поддавшись в первое мгновенье, сразу крепнет, напрягается в сопротивлении, и голос женщины, ставшей сразу жестоким и отчужденным, звучит властно и угрожающе:
— Но-но!.. Не балуй!.. Думаешь, ежли кривая, так можно?!
Сон тает без остатку. Павел убирает быстро и тревожно свою руку и виновато молчит.
А потом целый день, на работе, за обедом и позже, за неторопливым ужином, прячет свои глаза от женщины, норовит уйти, когда можно, от ее взгляда. И только в полутьме остывающего вечера, прежде, чем уйти спать, ловит Ксению и просит:
— Ты, Ксения Михайловна, извини меня... Напрасно я утром обидеть тебя хотел... Совсем напрасно.
Женщина, хоть лицо ее скрыто вечером, отворачивается от Павла. Павел слышит тихие и примиренные, дрогнувшие слова:
— Ну, коли сам сознаешь, отчего же не простить? Я зла не буду держать на тебя, Павел...