Сквозь ночь - [164]
— А стихи сочинять? — не унимается Антон.
Я молча разливаю остаток водки. Выпиваем. Антон, наклонившись, подает под стол собаке кружок колбасы.
— Ну, зачем ты паясничаешь? — тихо говорю я, глядя на его худой затылок. — Зачем?
— Не обижайся, Сидор, — с неожиданной серьезностью отвечает он и, взяв еще кружок, снова ныряет под стол. — Машины мы очень хорошие делаем, это верно.
И я вдруг отчетливо осознаю, что так и не смогу, не решусь рассказать ему то, ради чего пришел.
— Показал бы свое что-нибудь, — с напускной небрежностью говорю, поднимаясь и с хрустом потягиваясь. — Новенькое…
— Не надо, Сидор, — тихо отвечает он. — Не стоит.
— А что, не дорос?
— Да нет, не то, — морщится он. Вытянув из кармана папиросу, закуривает, вертит в пальцах догорающую спичку. — Вот ты говоришь — паясничаю. Еще скажешь — машиноборец новый нашелся. Будешь втолковывать: техника, будущее, атомный век… А я вот думаю, почему об этом самом будущем романов не пишут. Где наши Уэллсы, Жюль Верны? Не знаешь? А я вот скажу. У меня ведь на все своя «гнилая» теория… — Усмехнувшись, ткнув окурок в тарелку, он продолжает: — Было время, когда сознание шло далеко впереди технического прогресса, вот и фантазировали о всяких наутилусах.
— А теперь?
— Теперь? — Помолчав, он усмехается. — Теперь, брат, надо бы написать о том, как, скажем, к две тысячи пятому году на свете не станет подлецов, лицемеров, карьеристов, бесчестных… Фантастика, правда?
— Злобствуешь, Антон.
— Возможно. Дурачье озлобило. Но тут все же разрыв какой-то есть, Сидор, ты не говори. Что-то важное мы упускаем в человеке… Так мне кажется…
— Живописью, значит, думаешь человечество спасать?
— Не упрощай, брат. Каждый чем может…
Поднявшись, он делает несколько шагов по комнате и останавливается, задумавшись.
— Помнишь, Сидор, как, бывало, отец по субботам нас в бане березовым веничком обрабатывал? Всю грязь, до подноготной пылиночки… До сих пор всей кожей ту чистоту помню. А живопись — это ведь тоже в своем роде огонь очищающий. Для души. Ты как думаешь?
Помолчав и не дождавшись ответа, он продолжает:
— Все это, впрочем, красивые слова. А вот к нам начальника нового назначили, перебросили, так сказать, на изобразительное искусство, так тот, по простоте душевной, месяца три картины «наглядными пособиями» называл, покуда не надоумили…
Антон смеется так громко, что собака под столом начинает беспокойно ворочаться. Я хмуро гляжу на часы.
— Торопишься? — умолкает Антон.
Мне хочется сказать брату, что он неправ, глубоко неправ. Что рассуждения его — смешной, наивный идеализм. И что именно «умные» машины, о которых он говорит с такой желчной иронией, в конце-то концов освободят человеку время и для живописи, и для музыки, и — главное — для того, чтобы по-настоящему задуматься о себе и о ближних своих. Но я не нахожу нужных слов и, снова взглянув на часы, поднимаюсь.
У выхода останавливаемся, пряча друг от друга глаза.
— Приходи, Антоша, — говорю я, трогая носком ботинка расщепившийся порог.
— Обязательно…
И я ухожу, оставив что-то очень нужное, недоговоренное за тихо прикрывшейся дверью.
А на улице — праздничная белизна, и я, задумавшись, пятнаю своими следами свежий тонкий слой снега, покуда меня не настигает зеленый глазок такси. Подняв руку, останавливаю, усаживаюсь рядом с шофером, привычно захлопываю дверцу. Мотор тихонько ворчит, машина подрагивает на месте, и меня словно будит насмешливо-спокойный вопрос:
— Так куда ехать-то будем?
Встрепенувшись, расстегиваю пальто, нахожу косо вырванный из настольного блокнота листок, разворачиваю его, нагнувшись к слабому свету приборной доски. И вскоре поднимаюсь по такой же полутемной, как у Антона, лестнице. Хмель с меня сбило совсем, только сердце стучит чуть посильнее, чем следовало бы.
Отдышавшись и найдя спички, читаю длинный столбик фамилий, в конце которого черным по белому написано: «Кринскому — стучать крышкой почтового ящика»… Но мне здесь нужен не Кринский. И, я нажимаю трижды кнопку звонка, прислушиваюсь, как в тишине все сильнее бухает сердце. Затем иду, как во сне, по длинному коридору, неся в руке шапку, за женщиной с крашенными перекисью волосами. Вхожу в комнату, где спокойно — будто ничего не случилось — тикают стенные часы, и выцветший оранжевый абажур с бахромой низко висит над круглым, застланным плюшевой скатертью столиком, а по бокам стоят две узкие, с горками подушек кровати, и со стены прямо и строго глядит человек, так же мало похожий, должно быть, на себя, как и все портреты, увеличенные с паспортной фотографии после войны. Все это я вижу будто сквозь пелену, и откуда-то из-за этой пелены доносится голос женщины:
— Может, разденетесь? У нас тепло…
Достав платок, долго и тщательно сморкаюсь, усаживаюсь, отодвинув в сторону стул. Положив шапку на колени, начинаю, борясь с сердцебиением:
— Дело в том, что… Побеседовав с сыном, я пришел к выводу…
Тут я теряю нить и несколько секунд молчу, поглаживая ладонью мягкий мех шапки. Часы спокойно тикают в тишине. Подняв голову и твердо глядя в угол комнаты, я говорю:
— Мы с вами, Ольга Игнатьевна, — простите, так, кажется? — люди взрослые и понимаем, что в случившемся повинны в какой-то мере обе стороны. Но таков уж наш удел — расплачиваться за ошибки молодежи. Что до меня, то я не намерен уходить от ответственности и готов, если нужно… В конце концов, мы обязаны и… Мы, скажем, могли бы со временем взять к себе ребенка. Квартира у нас просторная, люди мы еще, как говорится, не старые…
Написанная на основе ранее неизвестных и непубликовавшихся материалов, эта книга — первая научная биография Н. А. Васильева (1880—1940), профессора Казанского университета, ученого-мыслителя, интересы которого простирались от поэзии до логики и математики. Рассматривается путь ученого к «воображаемой логике» и органическая связь его логических изысканий с исследованиями по психологии, философии, этике.Книга рассчитана на читателей, интересующихся развитием науки.
В основе автобиографической повести «Я твой бессменный арестант» — воспоминания Ильи Полякова о пребывании вместе с братом (1940 года рождения) и сестрой (1939 года рождения) в 1946–1948 годах в Детском приемнике-распределителе (ДПР) города Луги Ленинградской области после того, как их родители были посажены в тюрьму.Как очевидец и участник автор воссоздал тот мир с его идеологией, криминальной структурой, подлинной языковой культурой, мелодиями и песнями, сделав все возможное, чтобы повествование представляло правдивое и бескомпромиссное художественное изображение жизни ДПР.
«…Желание рассказать о моих предках, о земляках, даже не желание, а надобность написать книгу воспоминаний возникло у меня давно. Однако принять решение и начать творческие действия, всегда оттягивала, сформированная годами черта характера подходить к любому делу с большой ответственностью…».
В предлагаемой вниманию читателей книге собраны очерки и краткие биографические справки о писателях, связанных своим рождением, жизнью или отдельными произведениями с дореволюционным и советским Зауральем.
К концу XV века западные авторы посвятили Русскому государству полтора десятка сочинений. По меркам того времени, немало, но сведения в них содержались скудные и зачастую вымышленные. Именно тогда возникли «черные мифы» о России: о беспросветном пьянстве, лени и варварстве.Какие еще мифы придумали иностранцы о Русском государстве периода правления Ивана III Васильевича и Василия III? Где авторы в своих творениях допустили случайные ошибки, а где сознательную ложь? Вся «правда» о нашей стране второй половины XV века.
Джейн Фонда (р. 1937) – американская актриса, дважды лауреат премии “Оскар”, продюсер, общественная активистка и филантроп – в роли автора мемуаров не менее убедительна, чем в своих звездных ролях. Она пишет о себе так, как играет, – правдиво, бесстрашно, достигая невиданных психологических глубин и эмоционального накала. Она возвращает нас в эру великого голливудского кино 60–70-х годов. Для нескольких поколений ее имя стало символом свободной, думающей, ищущей Америки, стремящейся к более справедливому, разумному и счастливому миру.