Скошенное поле - [17]
Было пасмурно, но сухо. Мальчики разошлись в разные стороны за порохом. Сразу после обеда они снова сошлись. Кот был еще жив. За черепицей они объединили собранный порох: три патрона, которые Войкан ловко опустошил, и несколько мелких патронов, купленных в бакалее по пять пара за штуку, — всего три-четыре кофейные чашечки пороху. Бутылка была из-под клея — широкогорлая, с отверстием в середине металлической крышки, в которое просунули трубку. Выбрали место, выкопали ямку, от нее проложили доски и узкой лентой посыпали их порохом до самого угла стены, за которой можно было лежа спрятаться. Остальной порох высыпали в бутылку, наполнив ее на три четверти. Ненаду стало невыносимо жарко. Он скинул куртку и остался в шерстяной фуфайке. Наконец все было готово. Темнело. На улицах зажигались фонари.
— Принесите кота.
— А нельзя ли без него, так зажечь? — Ему хотелось убежать.
Войкан не ответил. Он сам положил доску с котом, который больше не двигался, но продолжал смотреть широко открытыми глазами. Потом подошел и лег рядом с Ненадом за выступом стены. Остальные разбежались.
— Зажигай…
В сумерках блеснули две-три фиолетовые искры, потом спичка вспыхнула оранжево-желтым пламенем. Порох зашипел. С минуту Ненад следил, как, извиваясь, сгорала огненная змейка, потом его ослепил и оглушил взрыв, глаза засыпало землей, кусок черепицы, просвистев в воздухе, ударил его по лбу. На мгновение все поплыло, как в тумане, потом он пришел в себя и отряхнулся. Потрогал лоб, нащупал пальцами большую шишку; больно не было, но сочилась кровь. Войкан и Ненад шмыгнули в кусты и просидели там, пока совсем не стемнело. Из темноты доносились едва слышные стоны кота.
Вернувшись домой с большим опозданием и со ссадиной на лбу, бледный, перепачканный, Ненад застал только бабушку. В комнате было тепло, при слабом свете стенной лампы бабушка читала газету. Ненад подбежал к ней, уткнулся в колени и заплакал. Плакал долго, задыхаясь от слез. Бабушка ласково, нежными своими руками долго гладила его по волосам. Только когда немного успокоившись, он поднял мокрое лицо, она заметила шишку, уже посиневшую.
— Да тебя ударили! — вскрикнула бабушка. — Или ты упал? — И она держала его голову в своих ладонях, как тогда держала голову Жарко.
Ненад смутился. Избегая взгляда бабушки, сказал:
— Я не падал… Войкан меня ударил камнем.
И, солгав, он снова горько заплакал — на сей раз от отчаяния.
Ясна, согнувшись, вяжет безрукавку из белой шерсти. В ее руках, слегка поблескивая, звенят спицы. Бабушка месит тесто. В комнате тепло.
Весь день солнце не показывается. Капает с крыш, дворы устланы опавшими листьями, дома забрызганы грязью выше окон. Воздух, тяжелый от сырости, пахнет гниющим листом, дымом, сладковатым запахом карболки. Город, тонущий в болоте, превратился в сплошную больницу и мертвецкую. Улица пестрит от объявлений, приклеенных на дверях: «Тиф». Тянутся похоронные процессии. Звонят колокола. Военные оркестры играют траурные марши. Гудят паровозы. По главной улице спешат верховые курьеры. У лошадей, серых от грязи, глаза налиты кровью. Идут походным маршем все новые и новые полки. Знамена в черных чехлах. По лицам солдат катятся капли дождя. За городом, по размытым дорогам, в полной тишине вереницей медленно тянутся телеги, запряженные волами, и исчезают во мраке. На них навалены трупы, покрытые брезентом. «Аис, аис, аис!» Грязь хлюпает. Волы с вытянутыми шеями, с влажными мордами тащат перегруженные телеги. Звонят к вечерне. Гудят паровозы. В сумерках весь город бурлит; он тонет в карболке, конском поте и болезнях. На пустынных площадях с криком носятся дети. Сражаются камнями. В кровь. Играют. Под железным мостом шумит вздувшаяся Нишава.
На кровати — между Ясной, которая быстро вяжет, и бабушкой, нагнувшейся над печуркой, — уже несколько недель совершенно неподвижно, в полном оцепенении лежит Мича. Широко открытыми глазами он глядит на окно с деревянной решеткой; по стеклу бьет косой дождь, капли сползают сначала поодиночке, потом, сливаясь, текут уже струйками, которые, извиваясь, меняют направление: то соединяются, то снова расходятся. Бледные, ввалившиеся щеки Мичи обросли курчавой, неровной бородой, которая при свете мягко отливает медью. Поверх одеяла наброшена тяжелая военная шинель, скомканная, измятая при дезинфекции.
На лице Мичи живут только глаза. Ненад напряженно ловит каждый его вздох. Сквозь окна, в которые стучится крупный дождь, Миче видны размокшие сремские пашни и сидящие на бороздах грачи.
…Несколько дней идет пьянство, женщины выносят детей, старики целуют солдат в рукав, люди плачут от радости, на высоких колокольнях звонят колокола в честь освобождения. И потом сразу отступление, дороги забиты телегами тех, кто вчера еще звонил в колокола, кто подносил отрядам хлеб-соль и держал на руках детей; сразу непроходимые болота, ночь, ветер, ил, в который погружаешься выше колен, гнилой, опутанный травой, камыш и река без переправы. По воде разносится плеск весел, вода с журчанием вливается в перегруженные понтонные лодки, коровы на берегу мычат, понтоны возвращаются порожняком. Снаряды врезаются в берег, в темноте слышно, как бурлит ил; по болотистой низине приближаются отряды австрийцев, доносится лязг орудий, шелестит сухой камыш. Мича с трудом вытаскивает из ила свои огромные сапоги, с трудом держит винтовку отекшими пальцами. Полы шинели, мокрые и грязные, путаются в ногах.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейший представитель критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В романе «Дурная кровь», воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, автор осуждает нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Симо Матавуль (1852—1908), Иво Чипико (1869—1923), Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейшие представители критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В книгу вошли романы С. Матавуля «Баконя фра Брне», И. Чипико «Пауки» и Б. Станковича «Дурная кровь». Воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, авторы осуждают нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.