Скошенное поле - [168]
Пе́трович знал все и со всеми был знаком. С большой уверенностью он называл номера телефонов и потом обращался к дежурным чиновникам по фамилии или прозвищу, разузнавал, просил к телефону то одного, то другого, назначал свидания.
— Да, всего только девять часов, даже и того меньше. Через час ты будешь свободен. Тебе же лучше. Да. И заявление есть. Посмотри у Николы. Как? Мы будем у театра.
Он продолжал сохранять праздничное настроение, но на сей раз оно было омрачено затаенной злобой.
Их ожидала ясная ночь и уже затихшие улицы. На Театральной площади тяжелый бронзовый конь памятника возвышался на световом пьедестале окружавших его четырех канделябров. Рука князя, возникающая из темноты, вечно указывала на нечто такое, что пряталось где-то в глубине ночи. У маленького сквера они увидели открытую машину.
— Сколько вас?
— Двое.
— Одному из вас придется сесть в кузов.
Только когда машина тронулась, Байкич узнал в человеке, сидевшем между шофером и Пе́тровичем, одного из шефов сыскной полиции. Машина мчалась, почти не давая гудков. Так они миновали черную массу ботанического сада и ряд освещенных кафан, перед которыми играли цыгане. На несколько секунд звуки песен и бубна заглушили шум машины, а потом в ночной тишине снова слышались лишь однообразное гудение мотора и легкий свист воздуха. Промелькнули два-три завода, длинные стены суконной фабрики, заброшенные кирпичные заводы, корчма, и, наконец, машина погрузилась в мрак полей. Теперь ехали осторожно, машину бросало из стороны в сторону. То тут, то там вдруг вспыхивали в темноте две желтые фосфорические точки, чтобы сразу же погаснуть: бездомные кошки и деревенские собаки. На каком-то повороте фары осветили жандарма. Он встал на подножку, и машина продолжала свой молчаливый путь. Проехали мимо слабо освещенной корчмы, потом мимо терновой изгороди. Затем справа показались разбросанные по склону освещенные дома. Еще один поворот. Снова кафана. За столом на веранде сидела группа крестьян. Машина остановилась. Шофер погасил фары. Сидевшие на веранде встали и подошли.
— Покажите, — приказал полицейский.
В деревне лаяли собаки. Реки не было видно, но она уже чувствовалась: пахло гниющими водорослями и сырым песком, ивами и рыбой. Прошли мимо забора, потом через фруктовый сад и вдруг очутились перед черным зеркалом Дуная. Огромная полоса воды, полная звезд, слабо мерцала. Пошли вдоль берега. Слышались только тихие всплески воды. Ноги погружались в мелкий песок. Наконец, подошли к какому-то бараку. Где-то среди ив были, наверное, развешаны рыбацкие сети, лежали вытащенные на берег лодки — об этом говорил крепкий запах смолы и мокрой пеньки. Открыли двери, зажгли свечу. В полной тишине кто-то дотронулся до плеча Байкича. Он как автомат сделал еще один шаг.
На сырой земле, покрытое плотным брезентом, лежало окоченелое тело. В колеблющемся пламени свечи, которую держала грубая крестьянская рука, Байкич увидел в первый момент только две тонкие ноги: одна была босая, на другой еще держалась белая туфелька. Свеча опускалась. Кто-то приоткрыл верхнюю часть брезента, один из рыбаков заскорузлыми, неловкими пальцами убрал с лица мокрые, слипшиеся волосы. В желтом дрожащем свете свечи на мгновение возникли открытые губы, страшные своей неподвижностью. Потом рука со свечой отодвинулась, и край брезента опустился. И Байкич вдруг вспомнил: сырой вечер, из ближней кафаны слышится музыка, на углу стоит девушка… Проезжавший мимо автомобиль облил всю ее фигуру расплавленным серебром зажженных фар. Серебро на руках, на волосах — девушка улыбнулась, он взял ее за руку… А теперь грязь на волосах, грязь на руках, а дальше — тлен.
— Знаете ли вы утопленницу?
Это обращались к нему. Щемящая жалость охватила все его существо.
— Да, знаю. Это Станка… Станка Дреновац.
Небо все так же сверкало звездами; звезды все так же отражались в темном зеркале реки — все то же, что и несколько минут назад: запах смолы и рыбы, лай собак, прогулка по мокрому песку, но Байкич ничего не видел, ничего не чувствовал. Лишь изредка он возвращался к действительности, замечал, что едет в машине, что над Белградом небо пламенеет, что запах воды и свежесрубленной ивы сменился запахом серы и копоти, духотой и пылью, — и снова ему мерещилась грубая крестьянская рука, заслоняющая свечу. Его воспоминания шли в одном и том же порядке до того момента, когда рука со свечой начинала опускаться. Не дальше. На остальное словно был наложен запрет. И только раз из темноты показалась другая рука, откинула волосы с лица, и он с поразительной ясностью увидел запрокинутую голову во всем ее потустороннем ужасе. Но в это время машина остановилась у театра, и Байкич, ступив на землю, окончательно пришел в себя.
Пе́трович и Байкич пошли в ногу, и эта ритмичность шага, как-то их объединявшая, была приятна Байкичу. В глубине улицы окруженная темными зданиями «Штампа» сияла всеми своими освещенными окнами. Байкич остановился.
— Послушайте, Пе́трович, вы говорили Бурмазу об облаве?
— Да… то есть он меня спросил об этом, я и сказал.
— И вам это не показалось подозрительным?
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейший представитель критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В романе «Дурная кровь», воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, автор осуждает нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Симо Матавуль (1852—1908), Иво Чипико (1869—1923), Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейшие представители критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В книгу вошли романы С. Матавуля «Баконя фра Брне», И. Чипико «Пауки» и Б. Станковича «Дурная кровь». Воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, авторы осуждают нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.