Скошенное поле - [167]
— Зачем ты теперь говоришь мне об этом? — раздраженно прервал его Байкич. Йойкич очень мало его интересовал. Во всяком случае в данную минуту.
— Потому что мне хотелось бы знать твое мнение. У тебя, видишь ли, хватило храбрости, а у меня ее нет.
— О какой храбрости ты говоришь?
Байкичу было смешно. Йойкич надеялся найти у него то, чего он искал у других: поддержку. Люди должны опираться друг на друга. Может быть, и Марковац?! Каждому человеку свойственно предаваться отчаянию, а по отношению к другому он может быть твердым и сильным, — возможно, это только иллюзия твердости и силы, которой, однако, достаточно, чтобы поддержать человека. В действительности же каждый человек должен прежде всего научиться выносить свое одиночество — только это одиночество и привело к общей солидарности людей. Он молча пожал Йойкичу руку, и это немногое придало твердости самому Байкичу.
Байкичу было очень тяжело ждать. Он метался по редакции как в клетке. Может быть, Андрей поспеет, спасет ее от отчаянного шага. Около восьми часов откуда-то позвонил Шоп: у него не было новостей, он, по его словам, плохо себя чувствовал. Спокойной ночи! Нервозность Байкича передалась и Йойкичу. Он звонил то в одно место, то в другое, ссорился со всеми. Вдруг оба они встревожились за Андрея — что если он в минуту отчаяния… Байкич встал: кто-то проходил по коридору. В комнату вошел Пе́трович. Костюм на нем был выглажен, он был в праздничном настроении. В подобное праздничное настроение он приходил обычно после больших попоек: он шел в парикмахерскую и подстригал усы, покупал новую рубашку и воротник — единственный способ сменить грязную, — и это придавало ему столько благородства, что он в течение двух дней обращался ко всем на «вы», был очень любезен, но сдержан, извинялся за причиненные раньше обиды, и в эти минуты не был, понятно, ни на что способен, а меньше всего держать перо. На работу он тогда смотрел свысока и с презрением. И только двойная порция «сербского чая» с соленым огурцом и острым красным перцем возвращала ему через два-три дня энергию и способность работать. Именно этот своеобразный режим убивал протест и отвращение к труду, и он снова становился велеречивым и едким, — жизнь продолжалась.
Йойкич попробовал его расспросить.
— Вы хотите, чтоб я пошел в полицию? — воскликнул Пе́трович. — За кого вы меня принимаете? Вы думаете, я буду выслеживать раздавленных собак? Если вам угодно знать, извольте: я бросаю уголовную хронику, бросаю журналистику! — Он опустился за свой стол. — Я вас обидел, Байкич. Простите. У вас есть то, чего нет ни у кого из нас: мужество.
Казалось, его сковывала собственная парадность: он сидел — прямой, в перчатках и смотрел прямо перед собой. От него было мало толку.
В комнату внезапно ворвался Шоп.
— Послушайте. Андрей стоит внизу и плачет. Я его встретил на пристани и едва уговорил прийти сюда. Но он не желает подниматься.
— Знаю, — сказал вдруг Пе́трович. — Самоубийство.
Байкич был уже у двери. Он обернулся, страшно побледнев.
— Какое самоубийство?
— Рыбаки у Вишницы вытащили труп неизвестной девушки. Личность еще не установлена, — продекламировал Пе́трович.
— Что же вы сидите тут как идиот?! — воскликнул Байкич злобно.
— Сами вы идиот, — спокойно ответил Пе́трович. — У меня же, если вам угодно знать, есть план: я бросаю уголовную хронику, бросаю журналистику.
Йойкич уже вел Андрея. Без пенсне, полуслепой, он подошел, покачиваясь, к своему столу и закрыл лицо руками. Из всех дверей высунулись головы. Все молчали. Первым очнулся Байкич. Что-то надо было сказать. Он нагнулся к нему и дотронулся до его плеча (худое плечо, искривленное от работы).
— Андрей, успокойтесь, нужно сперва проверить, не надо так, может быть, она скрылась куда-нибудь, уехала.
Андрей поднял голову.
— Ты думаешь, ты так думаешь? Это случается, бедняжки убегают куда попало, лишь бы скрыться. — На его осунувшемся лице, в маленьких утомленных глазах на мгновение блеснула надежда. Байкич не мог выдержать этого умоляющего взгляда… Андрей снова поник: — Нет, это невозможно, я знаю! Она никогда не лгала. Не могу, не могу! Я бы пошел, но не могу!
Он говорил это, не спуская глаз с Байкича. Весь сотрясался от рыданий, но не отводил взгляда.
— Вы мне обещаете подождать здесь? Обещаете никуда не уходить?
Андрей вскочил. Он прижал кулак ко рту, стараясь подавить рыдания.
— Я возьму машину и вернусь через час — И, сделав над собой усилие, Байкич добавил: — Вы увидите, все будет хорошо! Пропустите меня.
Он пробился через столпившихся и вдруг очутился перед Распоповичем. Распопович сделал вид, что не замечает его.
— Что это означает, господа? Что за беспорядок? Почему никто не работает?
В комнате стояла полнейшая тишина.
— Ну? — возвысил голос Распопович.
Он ожидал, что люди торопливо разойдутся по своим местам. В соседней комнате упорно звонил телефон. Никто не двигался.
— Что ж, Йойкич, вы не слышите телефона?
Снова глубокое молчание.
— Ах, так! Не слышите!
— Простите, господин директор, — послышался спокойный голос Пе́тровича, — все мы слышим телефон, потому что у всех у нас есть уши, как и у господина директора. Но никто из нас не начнет работать, пока не выяснится личность девушки, которую рыбаки вытащили у Вишницы. А до тех пор и вы свободны. — Он стоял перед Распоповичем — прямой, в своей новой рубашке, с блестящими глазами. — Поезжайте, Байкич.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейший представитель критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В романе «Дурная кровь», воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, автор осуждает нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Симо Матавуль (1852—1908), Иво Чипико (1869—1923), Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейшие представители критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В книгу вошли романы С. Матавуля «Баконя фра Брне», И. Чипико «Пауки» и Б. Станковича «Дурная кровь». Воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, авторы осуждают нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.