Скошенное поле - [13]
Ненад просыпался несколько раз. И видел все тот же стол, еще не убранный после ужина, и вокруг него, как в дымке, бабушку, Ясну и Жарко. Настольная лампа была с зеленым абажуром, и предметы на столе блестели, хотя они, как и те, что находились в тени, были окутаны голубоватым табачным дымом, непрерывно притекающим из темноты к свету. Перед Жарко стояла большая открытая коробка с табаком. Его белые руки с пожелтевшими кончиками пальцев быстро и ловко скручивали сигареты, которые горкой нагромождались подле коробки. Ненад дважды погружался в сон, так и не разобрав, о чем говорили Жарко и Ясна. Но в третий раз он окончательно проснулся и по тягостному молчанию, царившему за столом, понял, что то страшное, чего нельзя было выразить словами, означало отъезд Жарко. Ненад вдруг всем своим существом почувствовал, что Жарко не должен уходить; его охватило ощущение невыносимой боли; он потихоньку поднялся и слез с кровати. Взрослые за столом не шевелились. Часы быстро тикали, и это тиканье вызывало у Ненада удушье. Он подбежал к Жарко, бросился ему на грудь, зарылся головой в мягкий черный галстук, от которого пахло здоровым мужским запахом — запахом масляных красок и табака, и, задыхаясь от внезапного приступа слез, крикнул:
— Дядечка, не уходи, пожалуйста, не уходи…
Жарко крепко прижал мальчика к бархатной куртке, и его выразительное лицо наклонилось к нему…
— Ну, ну, не плачь, не плачь.
Часы пробили три. Бабушка встрепенулась, со вздохом встала из-за стола, подошла к стулу, на котором лежал мешок Жарко, и еще раз его осмотрела. При этом она низко наклонилась, так что лицо ее оставалось в тени. Жарко стал помогать Ненаду одеваться. И одновременно рассказывал ему о Праге, о покинутой мастерской, о том, что он повезет его туда после войны. Ненад расспрашивал о Принципе{4}…
— Его били, избили в кровь; кровь лилась у него изо рта, из носа, он потерял сознание. Тогда ему связали руки на спине и потом еще всего скрутили веревками. Бросили на скамью во дворе какой-то казармы; кругом стояли солдаты с примкнутыми штыками. И никто не помог ему, никто не вытер кровь на его лице.
Пока Жарко рассказывал это Ненаду, Ясна отворила кухонную дверь; в саду все словно замерло; в призрачном зеленоватом свете бледный месяц на ущербе опускался за деревья.
Они шли по пустынным улицам, дома по сторонам становились все реже и реже. Жарко вел бабушку под руку, был весел, рассказывал и смеялся от всей души — хо, хо! Ясна с Ненадом шли за ними. Так они пересекли скошенное поле, зашли в молодую кукурузу и достигли Чубурского ручья. На той стороне поднималась освещенная гора; вода в ручье была свинцово-серая, застывшая, словно мертвая. Они двинулись гуськом вдоль ручья по узкой тропинке. От сильной росы у них промокли башмаки. Вдруг Жарко остановился.
— Мы тебя еще немного проводим, — предложила Ясна.
Бабушка ничего не сказала.
— Я спешу, Ясна, — ответил Жарко.
Бабушка молча его обняла. Обхватила его голову руками и с минуту близко, близко на него смотрела.
— Береги себя.
Жарко забросил свой мешок за спину, помахал рукой, перепрыгнул через ручей и сразу исчез в зелени.
Обратный путь был намного дольше. Пели невидимые птицы. Ненад боролся с собой, чтобы не пролить ни одной слезы, плакать не следовало — это могло послужить дурным предзнаменованием.
Дом, пропахший табаком, показался Ненаду пустым. На столе, возле потушенной лампы, стояла большая жестяная коробка, открытая и пустая. Ясна подняла штору и распахнула окно. В коробке осталась сигарета, на столе другая, на полу третья, сломанная. Ненад видит, как бабушка их собирает, бережно кладет в коробку, а коробку уносит и запирает в ящик шкафа. Потом она выпрямляется.
— Да хранит его бог!
Ненад вдруг вспомнил Принципа: избитый, связанный по рукам и ногам, и некому стереть кровь с лица. Гнев овладел им, и он расплакался от сознания своего бессилия. Он устал, был огорчен и возбужден. Скорчившись на кровати, он заснул со страшными мыслями: в руках у него бомбы, они взрываются и выворачивают ему внутренности, по лицу струится кровь, и никто не хочет вытереть ее.
Два луча прожекторов медленно, с остановками блуждали по низким и тяжелым кучевым облакам, которые ветер быстро гнал через гребень Топчидерской горы. Прожекторы поминутно освещали и самую гору, и тогда в дрожащем свете возникала из темноты вереница нагруженных повозок, с трудом поднимавшихся в гору. По обе стороны дороги, сгорбившись, молча шли мужчины. Притулившиеся между узлами и тюками женщины пугливо озирались на темную громаду Белграда, окаймленную заревом далекого пожара. Орудия стреляли лениво, с перерывами, словно размышляя. Но взрывы постепенно приближались. Два или три раза гранаты со свистом пролетели над самой горой и разорвались в виноградниках.
Телега, в которой были Ясна, бабушка и Ненад, выехала из-под деревьев на открытый склон горы и покатила быстрее. Ненаду были видны вся Белградская возвышенность с ясно очерченными куполообразными башнями дворца и колокольней Саборной церкви и опоясывающая ее светлая лента Савы и кусочек Дуная. На горизонте, за Белградом, мерцал подожженный тростник. Вдруг орудия проснулись, и началась частая и равномерная пальба. Один из прожекторов нащупал своим светлым лучом дорогу и возле нее домишко: окна заблестели, как расплавленный свинец. Другой прожектор, с Торлака
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейший представитель критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В романе «Дурная кровь», воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, автор осуждает нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Симо Матавуль (1852—1908), Иво Чипико (1869—1923), Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейшие представители критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В книгу вошли романы С. Матавуля «Баконя фра Брне», И. Чипико «Пауки» и Б. Станковича «Дурная кровь». Воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, авторы осуждают нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.