— Подчистую, что ли? — понимающе спросила Архиповна, заглядывая в землистое лицо солдата.
— Подчистую! — веселея неизвестно от чего, подтвердил солдат.
— А чего тут сидишь?
— Некуда мне идти.
— Как это — некуда? Ехал сюда, значит, было к кому.
— Баба отказалась, вроде померещился ей, призрак, раз на меня похоронка была. Первую любовь, вишь, встретила, пока я вшей в окопах кормил. Парнишонка мой без меня родился, ажно испугался, когда меня увидел, задышливого. Хорошо хоть, припадок со мной случился за огородом — вовсе бы сынка-то потревожил.
Не заохала Архиповна, не удивилась. За годы, что проработала здесь, приходили с войны разные люди, по-разному и жизнь начиналась мирная.
— Айда ко мне! — уверенно позвала солдата.
— Да ведь я насквозь простреленный, живого места на мне нет, — отмахнулся он. — Ты вон баба в соку, а из меня одна дразнилка, дух мужицкий, а мужика нет.
— Не в мужики зову, — строго поджав губы, отозвалась Архиповна. — Бери свой сидор, и пойдем, — распорядилась она твердо.
Солдат принял ее протянутую руку и по-стариковски тяжело, с одышкой поднялся.
Он кашлял и хрипел всю ночь. Архиповна парила багульник в молоке, подкладывала под голову шинель и свою дворницкую фуфайку. Он все равно задыхался, с мукой глядя на Архиповну, выталкивал слова:
— И на что такую обузу приняла… Лучше бы меня… пулей достало т а м.
Он явно был не жилец. Но между тем подошла зима, и он, на удивление всем, стал поправляться. Ходил по маленькой комнатке и все прощения просил за то, что приняла молодая женщина славу на себя, вроде на виду у всех, а живут как брат с сестрой. И ей бы, Катюше, совсем ни к чему дышать воздухом, в который он, Колобов, одну войну только и выдыхает.
Он иногда молчал по целым дням. Сидел и глядел на улицу, на молоденьких солдат из военного городка, на подъезжавшие к комендатуре машины, на молодцеватого шофера Ивана, возившего на «Победе» генерала. А потом отказывался есть и все лежал на старой солдатской койке, которую Архиповна выпросила на складе. Ночью спал тревожно, вскрикивал и стонал, и она прислушивалась к его выкрикам, подолгу лежала с открытыми глазами, вглядываясь в противоположный угол, где спал Колобов.
Как-то ночью он позвал ее. И она, быстро сморгнув сон, отозвалась, словно ждала его зова. И испугалась: не помирает ли? Потом вспомнила минувший вечер, забежавшего навестить Колобова доктора и успокоилась — вечером Колобов хорошо поел, послушал пластинку, даже ручку патефона сам крутил.
— Чего тебе? А? — вскинулась она.
— Катюша, ты сдай меня в дом инвалидов. Не могу уснуть, всю голову иссверлила эта дума. На что я тебе, а? Гляжу на тебя, гляжу. Руку откинула, белая такая рука в темноте. Может, и припадет кто на нее. А тут я мешаюсь. Ты баба красивая, молодая. Ну не пришел твой. Не пришел. А жизнь-то кипит. И в тебе кипит. Ты же как монашка ходишь. Платок до бровей. Не разберешь — молодая или старая. Ты вольней ходи. Лицо у тебя ясное, простое. Улыбаешься хорошо. А ты в телогрейке на работу и в магазин. Ровно все у тебя на войне убило.
— Спи, миленький. Спи. Не терзайся. По мне и верно война прошла. Да не по мне одной. Калеки мы, калекам и пособлять надо. Баб много осталось, где уж на всех теперь хватит здоровых да целых. А и женятся, так на тех, кто перед войной за мамкин подол держался. Оно и правильно, здоровей наследство будет. А мы что? Мы войной попорченные. И глаза как остывшие угли. Войны нет, а фашист отовсюду выглядывает.
— Это уж точно. Как закашляю, так и кажется, что немец меня за горло схватил.
— Ну вот. И бабы тоже не те стали. Раньше парни девок высвистывали, а теперь девки в гости зовут. Бутылку на стол и переживают: придет, не придет, не перехватит ли какая залетка по пути. И мужик портится. Баба в войну за мужика работала и теперь норовит за него сделать, только бы он сидел, махрой дымил и в доме мужиком пахло. Балуется мужик-то. Так что спи, миленький, никому я не нужна, ни с косой своей, ни с улыбкой. А если так, за ветром бежать — так себе тяжелей. — И вздохнула, смахнув слезу, сглотнула ком шумно, и Колобов тревожно спросил:
— А не обидели тебя, Катюша? Ты мне все говори, не стесняйся, выговоришься, так легче. Я все равно помру, со мной и уйдет.
— Спи, миленький. И живи, пожалуйста. Мне о тебе заботиться — и то радость. Одной тут одичать можно.
Она подогрела молоко, велела выпить его Колобову, чтобы быстрей уснуть, и сама легла, вжавшись между кроватью и стенкой так, что ее из противоположного угла и не видно.
…Пробегала в мыслях она тот вечер, словно сама на виду у себя кралась тихонько между воспоминаниями. Понимала, что крадется, глаза закрывала, думать об этом себе запрещала. И сейчас голову под подушку сунула, пряталась от того вечера, а он по минуточкам, по словечку так и вставал перед ней как рисованный. Так и в детстве у нее бывало. Наслушается страшных рассказов про порчу да сглаз, спать ложится, глаза крепко зажмуривает, с головой ряднушкой закрывается, а сверху как домовой шарит по телу, к голове тянется, аж дрожь бьет. Смахнет вроде этот страх какой-нибудь другой мыслью, а потом опять страшное подползет на мягких лапах.