Щит Персея. Личная тайна как предмет литературы - [162]
Острие иронии лермонтовской новеллы в итогах этой встречи героя-романтика, господина офицера, верящего в свою особенную судьбу, со своей судьбой в образе разгулявшегося казака, в пьяном кураже ненависти отрицающего все сдерживающие начала.
Лермонтову необходимо, чтобы реплика Вулича, которая спровоцировала вспышку насилия, обязательно была вставлена в текст, хотя для этого писателю приходится нарушить заданную логику обоснования рассказа, построенного на свидетельских показаниях.[185]
Короткого разговора Вулича и пьяного казака не мог услышать никто, но его суть столь дорога автору, что он жертвует реалистической достоверностью во имя художественной идеи. Этот диалог настолько же прост и немногословен, насколько и является подлинной кульминацией внутреннего сюжета новеллы.
Вот этот диалог:
– «Кого ты, братец, ищешь?»
– «Тебя».
Слово Вулича разрушает эстетику романтического героя, во-первых, тем, что в этом речевом жесте обнаруживает себя стремление – разомкнуть свою обособленность. Обращение ночью к случайному прохожему без всякой практической необходимости – это жест, по которому прочитывается готовность преодолеть свое отчуждение, желание выйти навстречу другому человеческому «Я». Во-вторых, слово «братец» несет в себе некоторый момент «душевности», не присущий сильному и «гордому» человеку (романтическому герою) как слабость. Здесь слышится интонация просьбы о сочувствии одинокого человека, уставшего от одиночества и потерявшего опору в себе самом.
Крайне распространенное в офицерской среде ласково-фамильярное обращение к солдату «братец» понимается нами как бытовое слово со стертым прямым значением. Помещенное в контекст лирического произведения, например в стихотворении Лермонтова «Валерик», это слово восстанавливает изначально присущие себе смысл и идею братства людей. (На поле боя, перед лицом смерти капитан произносит последние слова: «…он шептал… «Спасите, братцы. -…»). Но, вправленное в контекст новеллы «Фаталист», это бытовое слово приобретает новую интенцию, в нем диалогически сталкиваются бытовой и онтологический смыслы. Оно одновременно наполняется и своим сущностным содержанием, которое моментально иронически уничтожается событийным контекстом.
Реплика Вулича понимается нами как попытка героя перейти из одной модели мира – романтической – в другую, условно назовем ее гуманистической, где все люди – братья, и в данном случае не обязательно уточнять – братья во Христе или перед лицом природы. На уровне слова ответ «братца» именно такой, каким и должно быть слово поддержки и братской любви: «Тебя!». Предельно ироничен текст новеллы. Попытка вернуться к людям из своего гордого одиночества для Вулича оказалась смертельной.
В сущности, казак шашкой (не словом, но делом) отрицает версию о людях-братьях. Сцена получает в новелле отчетливо символический смысл.
Следующий сюжет новеллы – арест убийцы – содержит еще один важнейший диалог, продолжающий тему «братца».
– Согрешил, брат Ефимыч, – сказал есаул, – так уж нечего делать, покорись!
– Не покорюсь, – отвечал казак.
– Побойся Бога! Ведь ты не чеченец окаянный, а честный христианин; ну, уж коли грех твой тебя попутал, нечего делать: своей судьбы не минуешь!
– Не покорюсь, – закричал казак грозно…
……………………………………………………………………….
– Василий Петрович, сказал есаул, подойдя к майору, – он не сдастся – я его знаю. А если дверь разломать, то много наших перебьет. Не прикажете ли лучше его пристрелить? В ставне щель широкая.
Для есаула слово «брат» – это бытовое обиходное «ласковое» слово (слово – автоматический жест). Его глубинный христианский смысл стерт и не осознан, потому что «ласковое» слово, как выясняется, – это «военная хитрость», отвлекающий маневр. Контекст проявляет вероломную готовность есаула «пристрелить» «брата», названного «честным христианином». Христианская фразеология превращается в словесную шелуху, в лицедейство, в военную хитрость. Ирония очевидна, и она в том, что «чеченец окаянный» и «честный христианин» неотличимы друг от друга в речи есаула. Его речь скользит по поверхности смысла, его слово выхолощенное, пустое, обманное, конформистское.
Есаул – простой человек. Стилистика его слова отчетливо народна, его речь вся переполнена формулами народной культуры. Тем не менее, есаул абсолютно глух к трагическому смыслу событий, в которых он участвует. Особенно ощутимо эта глухота проявляет себя в его обращении к матери, безмолвно присутствующей при развязке. Ее сын – убийца, он обречен; что бы его ни ожидало, любой конец ужасен. Безмолвие матери, ее отчаяние, ее остановившийся взгляд поражает Печорина. Тем острее воспринимается как абсолютная моральная тупость реплика есаула, адресованная матери: «Эй, тетка!… поговори сыну, авось тебя послушает. Ведь это только бога гневить. Да посмотри, вот и господа уж два часа дожидаются». Два аргумента поставлены в один ряд есаулом – гнев божий и недовольство господ. Его речь комически обнаруживает его собственную систему ценностей, в которой воля начальства – это единственный признаваемый им закон. По-видимому, сознание этого человека из народа не знает «грозных вопросов морали», по крайней мере, его речь обнажает отсутствие какой бы то ни было рефлексии по поводу весьма драматической ситуации, участником которой он является.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».