Северный Волхв - [47]

Шрифт
Интервал

. Хаманн читал «Гамлета» с Гердером, и пускай сам он нигде о том не говорит, но его постоянные ссылки на собственную нерешительность, глупость, отсутствие практической жизненной хватки заставили исследователей предположить, что он хотя бы отчасти идентифицировал себя с Принцем Датским. В то же время не вызывает сомнения, что он считал себя гением и пророком: Сократ был его единственным настоящим предшественником.

«Ангел сошел… и возмутил Купель Вифезды, в пяти притворах коей лежало множество больных, слепых, хромых и немощных и ждали, пока вода возмутится. Так же и гений должен снизойти, дабы разрушить правила, иначе вода пребудет спокойной; когда же воды возмутятся, первым в них должен войти тот, кто хочет на себе испробовать силу и действенность правил»[277].

Здравый смысл есть враг: больные, дети и полубоги не переваривают здравого смысла, писал он пастору Линднеру, своему большому другу[278]. Линднер спросил его, а не может ли в конечном счете оказаться так, что хотя бы некоторые правила необходимы для поддержания порядка и достоинства, в искусстве равно как и в жизни; и не является ли, в конечном же счете, здравый смысл хлебом насущным для философов и критиков? Да, ответил он, «детишкам нужно молоко»[279], и в этом смысле кто такие человеческие существа, как не дети, взирающие на Небесного Отца своего снизу вверх, а тот удивляет их, когда захочет, озадачивает парадоксами, устраивает землетрясения, порождает войны и устами избранных пророков вещает весьма неприятные вещи. Моисей не дал сыновьям Израилевым спокойно остаться в пустыне. Гердеру очень нравилось описывать эстетику Хаманна как мозаику. С Гердером Хаманн вполне мог общаться, потому что Гердер казался ему похожим на ребенка, с душою девственной, как у Вергилия, в то время как Кант был холодным педантом и не понимал ничего, достойного понимания. Для Канта весь мир – вся природа – представляет собой мертвый, внешний по отношению к нему объект, который следует наблюдать, анализировать и навешивать на него ярлыки; релевантные концепции и категории надлежит должным образом изучить, установить их связи между собой, так чтобы затем с их помощью можно было описать и объяснить тот колоссальный автомат, каким для него является этот мир, и свести его к отшлифованной и сухой системе, которая, ежели она вообще верна, верной пребудет вовеки веков. Вне всякого сомнения, перед нами улучшенная версия куда более грубых механицистских взглядов французских материалистов, но предпосылки остаются все теми же: что все на свете можно свести к набору логически связанных между собой суждений описательного характера и что огромную и сложно устроенную вселенную людей, зверей, материальных объектов, жизни, души, земли и небес можно классифицировать и интерпретировать, используя при этом один и тот же систематически унифицирующий инструмент – истинную теорию, нечто такое, что любой человек, в достаточной степени беспристрастный, наделенный достаточно высокими способностями и мотивацией, способен сформулировать или во всяком случае понять.

Всю свою жизнь Хаманн отчаянно отрицал и разоблачал именно этот подход. Его идеи и его стиль отражают и друг друга, и его представление о мире как о принципиально не сводимой к единой логике последовательности эпизодов, каждый из которых самоценен, постигаем через непосредственный опыт и «переживание» этого опыта, и непостижим – мертв, – если о нем тебе сообщают другие. Человек должен жить на свой страх и риск, а не прихлебателем при других людях, а жить на свой страх и риск значит проговаривать – или, с той же вероятностью, не быть в состоянии выговорить – все то, что ты пережил, и прибегать к теориям разве что в качестве костылей, которые нужно отбросить, как только столкнешься лицом к лицу с непосредственным опытом. А таким путем достичь сколько-нибудь полного описания чего бы то ни было попросту невозможно. Кант вполне заслуженно сделался иконой собственной эпохи, но Хаманн и его последователи воплощают в себе постоянно вспыхивающий бунт против необходимости столь многое и настолько некритично принимать на веру, против того, чтобы столько всего оставлять вне поля зрения, пусть даже и по необходимости, но без особого сожаления, без каких бы то ни было колебаний, как если бы все то, чего не может вместить теория, было ничего не стоящей чепухой: психологические особенности, странности и причуды, для теории попросту неразличимые и обреченные на вымирание в рационально устроенной вселенной, в которой останутся только факты, идеально совместимые с единственно верной теорией.

С точки зрения Хаманна, в римско-католической Церкви и в универсальной науке, на которую молится французская Энциклопедия, живет один и тот же всепобеждающий монизм, из коего с неизбежностью вытекает необходимость игнорировать и отрицать как несущественные любые различия в мысли и чувстве, а на практике – устранять их где только возможно. Его пугают система, централизация, монизм как таковые, и его взгляд на авторитарную роль современной науки, способной в каком-то смысле претендовать на освободившуюся нишу католической иерархии, в следующем столетии эхом откликнется у Огюста Конта – с той разницей, что у Хаманна это вызывало ужас, а у Конта – полнейшее одобрение. Хаманн видел в этом схождении очередной пример «совпадения противоположностей», доктрины, появившейся еще у Николая Кузанского (Хаманн ошибочно приписывает ее Джордано Бруно), – хотя трудно сказать, насколько он сам сумел в ней разобраться, и уж во всяком случае смысл он ей приписывает совершенно свой, собственный. Тем не менее эта война на два фронта – против церкви справа и науки слева – есть та позиция, среди сторонников которой Хаманн был и самым страстным, и самым упертым, и самым ранним – и которой он заразил как романтиков, так и пришедших им на смену индивидуалистически настроенных либералов девятнадцатого века. Когда Герцен говорит о коммунизме (применительно к таким авторам, как Кабе или бабувисты) как о царизме, всего-то навсего поставленном на голову, как о системе столь же репрессивной и игнорирующей конкретного индивида, и когда Бакунин жалуется на авторитарность Маркса, они продолжают именно эту традицию – страха перед любым государственным устройством, ориентированным на ограничение индивидуальности и уничтожение базовых человеческих ценностей.


Еще от автора Исайя Берлин
История свободы. Россия

Либеральный мыслитель, философ оксфордской школы, Исайя Берлин (1909–1997) совместил ясность британского либерализма с антиутопическими уроками русской истории. Его классические работы по политической теории и интеллектуальной истории объясняют XIX век и предсказывают XXI. Эта книга – второй том его сочинений (первый – «Философия свободы. Европа»), рисующих масштабную картину русской мысли. История свободы в России для Берлина – история осмысления этого понятия российскими интеллектуалами XIX–XX веков, жившими и творившими в условиях то большей, то меньшей несвободы.


Философия свободы. Европа

Со страниц этой книги звучит голос редкой чистоты и достоинства. Вовлекая в моральные рассуждения и исторические экскурсы, более всего он занят комментарием к ХХ столетию, которое называл худшим из известных. Философ и историк, Исайя Берлин не был ни героем, ни мучеником. Русский еврей, родившийся в Риге в 1909 году и революцию проживший в Петрограде, имел все шансы закончить свои дни в лагере или на фронте. Пережив миллионы своих земляков и ровесников, сэр Исайя Берлин умер в 1997-м, наделенный британскими титулами и мировой славой.


Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах

В 1945 году, впервые после того, как 10-летним мальчиком он был увезен из России, Исайя Берлин приехал в СССР. В отличие от, увы, многих западных интеллигентов, наезжающих (особенно в то время) в Советский Союз, чтобы восхититься и распространить по всему миру свой восторг, он не поддался ни обману, ни самообману, а сумел сохранить трезвость мысли и взгляда, чтобы увидеть жесткую и горькую правду жизни советских людей, ощутить и понять безнадежность и обреченность таланта в условиях коммунистической системы вообще и диктатуры великого вождя, в частности.


Рекомендуем почитать
Искусство феноменологии

Верно ли, что речь, обращенная к другому – рассказ о себе, исповедь, обещание и прощение, – может преобразить человека? Как и когда из безличных социальных и смысловых структур возникает субъект, способный взять на себя ответственность? Можно ли представить себе радикальную трансформацию субъекта не только перед лицом другого человека, но и перед лицом искусства или в работе философа? Книга А. В. Ямпольской «Искусство феноменологии» приглашает читателей к диалогу с мыслителями, художниками и поэтами – Деррида, Кандинским, Арендт, Шкловским, Рикером, Данте – и конечно же с Эдмундом Гуссерлем.


Диалектика как высший метод познания

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


О системах диалектики

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Семнадцать «или» и другие эссе

Лешек Колаковский (1927-2009) философ, историк философии, занимающийся также философией культуры и религии и историей идеи. Профессор Варшавского университета, уволенный в 1968 г. и принужденный к эмиграции. Преподавал в McGill University в Монреале, в University of California в Беркли, в Йельском университете в Нью-Хевен, в Чикагском университете. С 1970 года живет и работает в Оксфорде. Является членом нескольких европейских и американских академий и лауреатом многочисленных премий (Friedenpreis des Deutschen Buchhandels, Praemium Erasmianum, Jefferson Award, премии Польского ПЕН-клуба, Prix Tocqueville). В книгу вошли его работы литературного характера: цикл эссе на библейские темы "Семнадцать "или"", эссе "О справедливости", "О терпимости" и др.


Смертию смерть поправ

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Авантюра времени

«Что такое событие?» — этот вопрос не так прост, каким кажется. Событие есть то, что «случается», что нельзя спланировать, предсказать, заранее оценить; то, что не укладывается в голову, застает врасплох, сколько ни готовься к нему. Событие является своего рода революцией, разрывающей историю, будь то история страны, история частной жизни или же история смысла. Событие не есть «что-то» определенное, оно не укладывается в категории времени, места, возможности, и тем важнее понять, что же это такое. Тема «события» становится одной из центральных тем в континентальной философии XX–XXI века, века, столь богатого событиями. Книга «Авантюра времени» одного из ведущих современных французских философов-феноменологов Клода Романо — своеобразное введение в его философию, которую сам автор называет «феноменологией события».