Серьёзные забавы - [5]
Тщеславие, а в еще большей степени — благородство, но никак не голая корысть видятся в поступках Ганки и Макферсона, создателей эпоса шотландского и чешского народов. Не только озорство, но серьезный литературный спор с издержками романтической эстетики ощущается в «Гузле» Мериме. Свои намерения писатель обнажил в уже цитированном письме к С. А. Соболевскому: «„Гузла“ написана мною по двум мотивам, из коих первый — поиздеваться над „местным колоритом“, в который мы с головой бросились в 1827 году.»
Но есть и более глубокая социально-психологическая мотивировка поведения мистификаторов. Одаренные от природы, к тому же очень щедро и своеобразно, искусством стилизации, они, создав свои произведения, настойчиво отказываются от авторства, убеждают, что тексты принадлежат некоему третьему лицу. Пожалуй, именно в этом настойчивом отказе от своего детища — главное отличие мистификации от литературного псевдонима.
Псевдоним — разве это не мистификация? Мотивов, побуждающих автора прибегнуть к маске, немало. Иногда, как это было с молодым, начинающим Диккенсом, неуверенность в собственных силах, а отсюда боязнь выступать под своим настоящим именем. Иногда, как это особенно часто случалось в XIX веке в викторианской Англии, социальные запреты, когда женщине-романистке считалось неприличным ставить свое имя на титуле книги. Под псевдонимами братьев Белл писали все три сестры Бронте, английская писательница Мэри Эванс также выбрала себе «мужской» псевдоним и стала писателем Джордж Элиот. Бывали и случаи полной анонимности, когда на титуле книги скромно значилось: «сочинение леди». С таким своеобразным указанием авторства выходили романы Джейн Остен.
Иная функция у псевдонимов Теккерея. Поначалу он скрылся за маской, как и Диккенс, из-за неуверенности в себе. Но потом маска, точнее маски, которые он и в самом деле менял, как перчатки, стали для него формой изощренной, тонкой игры с читателем, когда автор совсем не одно и то же лицо с повествователем. Похожую игру мы видим и в «Герое нашего времени».
Но все же обычно автор, выступающий под псевдонимом, стремится к раскрытию псевдонима. Ведь он выражает в тексте свое подлинное творческое «я», себя, а не маскируется всеми мыслимыми и немыслимыми способами под кого-то другого. Мистификатор, напротив, весь в стихии стилизации и делает все от него зависящее, чтобы скрыть свое авторство. И все же почему бы мистификатору, уже добившемуся успеха, не сбросить личину? Способны, однако, на такой шаг только те, у кого мистификация — эпизод в творчестве, а не дело всей жизни. Так поступали Мериме, Пушкин, Вольтер и т. д. Но уже Чаттертон, который, как известно, наряду с мистификациями, публиковался и под собственным именем, все же гораздо естественнее ощущал себя, когда был «Раули». Нет и не может быть сомнений в таланте Макферсона, но творить он мог только не будучи Макферсоном, перевоплотившись в Оссиана, т. е. перестав быть самим собой. По-видимому, необходимым условием творчества для мистификатора является «маска», причем почти сросшаяся с лицом. Когда ее нет или когда общество срывает ее (так было с Айрлендом, когда раскрылись его шекспировские мистификации), художественный дар на глазах начинает таять. Талант, еще недавно столь яркий и самобытный, сменяется полной беспомощностью.
В этом прослеживается определенная психологическая закономерность. Игра — необходимое условие любого творчества — у мистификаторов приобретает гипертрофированные размеры. Мистификатор творит, только расщепив, расколов, размножив, растворив свое настоящее «я».
Пусть псевдонимы Вольтера можно обнаружить практически на каждую букву алфавита; их было более двадцати у Дефо, более семидесяти у Стендаля, современники, как уже говорилось, не поспевали за Теккереем. Но все же у писателей есть где-то незримый предел, есть некий общий знаменатель, сводящий все маски к одному творческому лицу. Мистификатор же этот знаменатель в процессе творчества методично уничтожает. Мистификатор вольно дышит, только надев чужой костюм, погрузившись в чужую психологию, изучение которой иногда становится делом всей его жизни. Он все время играет, лицедействует, забавляется, как забавляются маски на карнавале.
Ну, а личность мистификатора — не страдает ли она от этого постоянного обмана? Конечно, страдает. Ведь, в сущности, намерение, лежащее в основе мистификации, очень часто аморально. Конечно, степень безнравственности бывает разной. Она одна у Чаттертона, другая у Симонидиса. Но все равно, при любых оговорках, перед нами — обман.
Уайтхед говорит о нравственной стороне мистификации довольно бегло. Этот вопрос глубоко затронут в книге В. Кунина «Библиофилы и библиоманы» (1984). В ней автор смотрит на судьбу великих мистификаторов Уайза и Симонидиса и с нравственной точки зрения. Он не упускает из виду пагубность самого намерения. Но при этом ни на минуту не забывает о парадоксе мистификации. Ведь как ни посмотри, Чаттертон — гордость английской словесности, Макферсон похоронен в Вестминстерском аббатстве в Уголке поэтов — «святая святых» английской литературы. Ганка, создатель гениальной, хоть и поддельной рукописи, — национальный герой Чехии. И все же в этих играх есть серьезная опасность, злодейство по отношению ко всему феномену культуры. Невольно на память приходят пушкинские слова: «Гений и злодейство — две вещи несовместные…»
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».