Сережа осмотрелся, нет ли где-нибудь ресторана. Ресторана не оказалось, но какой-то шумный второразрядный трактир «Лебедь» был совсем близко, на другом углу переулка. Сережа направился туда. Там играла машина, и в окнах мелькали половые в белых рубахах.
«Очень кстати, что меня из гимназии выгнали, — подумал Сережа, когда мрачный трактирный слуга стаскивал с него пальто, — скучно было бы объясняться теперь с надзирателем»…
В трактире было шумно и людно, и голоса дико звучали под трубный гул машины, которая со свистом и хрипом трудилась над каким-то унылым мотивом.
Сережа не без смущения пробрался между столиков в дальний угол. Ему казалось, что все на него обращают внимание и что половые смеются над ним. Но он скоро убедился, что никому нет дела до него.
— Графинчик? Холодненькой? Закусочки сборной? — спросил его малый в белых штанах с грязною салфеткою под мышкой.
И то, как его спросил о водке половой, убедило Сережу, что он «не первый и не последний», что таких пятнадцатилетних немало в трактирных углах, и все они пьют, как он начинает пить.
— Да, холодненькой и закуски какой-нибудь, — сказал Сережа, чуть усмехаясь.
За соседним столиком пили чай двое. Перед ними стояли на столе чайники, занятно расписанные, и большие чашки и тарелка с баранками — все по-московски. Один был постарше, седоватый и благообразный, с окладистою бородою и зоркими глазами, странно-веселыми, без насмешки и без самодовольства. Такие веселые глаза не часто встречаются. Другой, помоложе, был и худ, и бледен, в плечах и груди узок; глаза у него были сердитые и губы грустные. Оба одеты были скромно и похожи были не то на артельщиков, не то на каких-нибудь служащих на железной дороге.
Орган перестал играть, и Сережа невольно стал прислушиваться, о чем они говорят.
— Ты, друг, не скорби, — сказал старший и, откусив кусочек сахару, поднял блюдце на трех растопыренных пальцах, — отчаянная печаль — великий грех.
— Силы у меня нету, — признался молодой, который, по-видимому, забыл о чае и с завистью смотрел на своего собеседника, казавшегося каким-то светлым от света веселых глаз.
— Попроси у Бога, она у тебя и прибудет. Наша силушка какая, соломинка, а у Него, братец ты мой, такой избыток, такой избыток…
— Тоска у меня. Куда я приткнусь? Один да один. В церковь пойду и там завсегда лицемерие увижу. Такой у меня глаз: на скверное зорок, а на доброе слеп.
— Это бывает. Я бы тебе такой совет дал. Коли скверное увидел, не отворачивайся, а еще глубже в это самое худое глазом своим вонзись. Иной раз за худым иное найдешь и даже умилишься. Больше ведь глупости, чем злодейства. Смотришь, худой человек, а ежели его пошевелить, совсем простой окажется. Души помрачились у многих, а все люди, все люди…
— Люди тоже. Это у тебя, Елисеич, чистая душа, ты их оправдать можешь, а я не могу. Извини. Затравили, замотали, каблуком на горло… Сволочь. К кому я пойду? Каждый, как волк, зубы скалит…
— Если злых полюбить не можешь, иди спервоначалу к добрым.
— К добрым? А добрые, Елисеич, добротою своею гордятся. Жалости ихней не терплю. Нет, уж видно, как жил один, так и умру без никого. Тоска.
— Отчаиваться грех великий. Люди не призрят, а Бог завсегда призрит.
«От кого это я такие же слова слыхал? — подумал Сережа и вспомнил тотчас же. — А, как же. Проститутка на бульваре сказала… И еще кто-то вроде этого говорил. Кто? Григорий в тюрьме? Он, конечно, он. — Сережа улыбнулся. — Выпить, однако, не мешает».
Перед Сережей стоял холодный вспотевший графинчик, и на тарелке лежали сухие кусочки балыка, селедка с картофелем, ломтики томата с испанским луком.
Сережа, морщась, проглотил водку и закусил селедкой. По неопытности поспешил выпить вторую и тотчас же третью. Приятно закружилась голова.
— Изверги, — сказал худой, — насильники они все, куда ни глянь. Да и те, кого сегодня душат, завтра случай представится, тоже душить будут. Волки. Пообломали им зубы, а кабы целы были клыки, показали бы тоже.
Но старик замотал головой, не соглашаясь.
— Не то. Не то. Слепы все — это правда. Каждый за себя, каждый о себе, а так нехорошо. Надо, чтобы земля видна была…
— Какая земля видна?
— Мы земли не видим. Иные застроились очень, иные носом в землю, как кроты. Не только городские, а даже самые наши мужики такие бывают. Другой землю нашел, а головы поднять не хочет, чтобы всю ее увидеть, какая она такая.
— Зачем увидеть?
— А как же, милый человек. Коли ее увидишь, Россию-то, всю как есть, у тебя сейчас на душе свет будет: почуешь, что ты вовсе не один, а со всем миром. Потому что сам ты земля.
— Подожди, старик, я этого не пойму, — сказал худой, хмурясь. — Ты то о земле говоришь, то о России. Как так?
— Все одно, милый человек. Я о земле, главное — о земле, а Россия сама по себе. Она ближе. Через нее и всю землю поймешь. А поймешь, тогда и полюбишь. А полюбишь, и один не будешь. И тоски не будет.
— Хорошо ты поешь, старик, — сказал мрачный собеседник, уронив локти на стол и обхватив голову худыми руками, — только мне-то уж нет пути к этой твоей земле. Одному дорога ко спасенью, а другому в тартарары. У меня, старик, внутри пусто. Что я твоей земле принесу? Тоску?