Семь раз проверь... Опыт путеводителя по опечаткам и ошибкам в тексте - [3]
Печатный станок разрешил затянувшийся конфликт между совестью автора и бессовестностью его самочинных интерпретаторов. Гуманнейшая техника книгопечатания позволила писателю освободиться от фатальной заданности ошибки со стороны переписчика. Неизвестные прежде технические средства воспроизведения рукописи для издания, ясность и однозначность типографского шрифта, многотиражность книги избавили автора от принудительного «соавторства» переписчиков и «кондотьеров пера», Повысив гарантию, что его взгляды, стиль, формулировки, Манера письма шире и точнее «дойдут до света». В итоге, как с долей иронии писал В. С. Люблинский, «бурно разгорелись и задымили факелы авторских самолюбий» и скромный грамотей-клирик сменился «по-настоящему гордым творцом» [70, с. 138].
Отныне автор мог проследить путь каждого начертанного им слова до той минуты, когда оно явится на белый свет в листах с печатной машины. Благодаря тому, что пишущий получил возможность самолично проверять текст размножаемого или ранее размноженного произведения, повысилась достоверность информации, а следовательно, возросли ценность содержания книги и авторитет издания.
Этот весьма существенный момент в эволюции книги повлиял, так сказать, на позицию авторов. С развитием книгопечатания им приходилось быть более осмотрительными.
В истории книги зафиксированы случаи, когда некоторые авторы, боясь в «самой малости» обмануть доверие читателей, задерживали печатание своих трудов и в последний момент вносили необходимые поправки. Так, немецкий ученый XVI века Геснер, прозванный «отцом библиографии», при печатании его объемистого труда «Всеобщая библиотека» ухитрился в конце книги вставить уведомление для читателей о том, что один из упомянутых в своде авторов ошибочно назван умершим. Точность и учтивость Геснера в отношении читателей выражались также в том, что он помещал в книге специальные указания, помогавшие быстрее находить нужные сведения, не перелистывая подолгу сотни страниц.
Сложившиеся в период изобретения книгопечатания экономические, исторические и социальные условия создали благоприятную почву для упрочения новых этических взглядов на такой известный предмет, как книга, рукопись, продукт литературного труда. Эстетическое восприятие книги как произведения печатного искусства должно было закономерно дополниться этикой печатного слова, выразившей ряд обязанностей тех, кто участвует в создании такой несравненной духовной ценности, и прежде всего — обязанностей перед читателем. Вот почему и требования максимальной точности печатного текста (в смысле его соответствия как авторской рукописи и корректуре, так и вообще истинным фактам) вошли в свод либо закрепленных письменно, либо принятых по традиции правил и условий, составляющих основу этики печатного слова.
По мере успехов книгопечатания «набирает силу» критика текстов, ставшая новой отраслью гуманитарных наук, целиком построенной на принципах точности (или акрибии, как значится в научной терминологии). И вот что представляется неопровержимым: для большинства умудренных опытом авторов точность слов, формулировок, доказательств, выводов и т. д. — вовсе не мелкая пунктуальность, не литературное крохоборчество, не докучливый формализм (увы, и поныне встречаются подобные взгляды!), а твердое нравственное обязательство перед читателем и долг перед самим собой.
Не всякий читатель заметит, что автор где-то «обремизился», но тот, кто выступает в печати, не может себе позволить нарушать точность.
Поразительно четко это выразил Герцен: «Мне никто не запрещал говорить, что 2*2 = 5, но я против себя не могу этого сказать» [31, с. 379]. Поступаться доказанной истиной — значит, по Герцену, идти «против себя». Здесь и спорить нечего, что точность тем самым возводится в ранг этической нормы, иначе говоря — опять же по Герцену — воспринимается как «осознанный долг» или «естественный образ действия». Такую нравственную установку разделяли многие литераторы и ученые, жившие в одно время с Герценом и позднее.
Не тревога ли охватывала Пушкина, когда он размышлял: «...самое неосновательное суждение получает вес от волшебного влияния типографии. Нам все еще печатный лист кажется святым. Мы все думаем: как может это быть глупо или несправедливо? ведь это напечатано!» [91, с. 200].
Выделенная курсивом цитата из сатиры И.И. Дмитриева «Чужой толк» приведена Пушкиным как раз в том месте статьи «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений», где он говорит о совести. Вряд ли кто усомнится, что печатный лист не просто «казался», а для Пушкина был подлинно «святым» в том смысле, что слово, обращенное к читателям, к народу, недопустимо осквернять ложью или глупостью, несправедливостью или небрежностью.
Для Пушкина было «ясно, как простая гамма», что точность слова писателя неотделима от той точности, с которой оно передается на печатном листе. Поэта огорчало, когда он сталкивался с самовольством или неаккуратностью издателя и типографии. 12 января 1824 года он писал А.А. Бестужеву: «Я давно уже не сержусь за опечатки» [92, с. 78], но в том же письме упрекал его за грубые искажения в тексте стихов «Нереида» и «Простишь ли мне ревнивые мечты», напечатанных в бестужевском альманахе «Полярная звезда». Что и говорить, «как ясной влагою полубогиня грудь...» (правильно: «над ясной влагою») и «с болезнью и мольбой твои глаза» (правильно: «с боязнью и мольбой») затемняли смысл, разрушали поэтический образ и, естественно, вызывали недоумение у читателей альманаха.