Семь раз проверь... Опыт путеводителя по опечаткам и ошибкам в тексте - [2]

Шрифт
Интервал

Муки точности

Поиски точной меры и формы для закрепления своих мыслей на бумаге издавна составляли предмет неустанной заботы большинства авторов. Муки слова, которым посвящены сотни писательских признаний, это ведь, в сущности, не что иное, как муки точности. Претерпевает их каждый, кто стремится к идеалу, указанному более тысячи лет назад арабским философом, историком и путешественником Абу-ль-Хасаном Али ибн-Хусейном Масуди:

«Нужно писать так, чтобы не только было понятно, но чтобы при всем желании нельзя было истолковать написанное по-другому»».

Значение точности в процессе письменной передачи мысли получило признание задолго до того, как возникло само определение «точные науки». На эту сторону литературного процесса обращали внимание многие из выдающихся писателей и ученых.

Так, Лабрюйер утверждал, что «весь талант сочинителя состоит в умении живописать и находить (для этого) точные слова».

Математик Пуанкаре усматривал в точности слова неограниченную возможность сбережения умственных сил. «Трудно поверить, — писал он, — какую огромную экономию мысли... может осуществить одно хорошо подобранное слово». Не кажется слишком категоричным и утверждение нашего современника академика Л.В. Щербы, что писать кое-как — «значит посягать на время людей, к которым мы адресуемся, а потому совершенно недопустимо в правильно организованном обществе» [134, с. 57][1]).

Любопытно, что предпринимались даже попытки связать точность слова с... экономикой. Не лишено резона шутливое замечание Жюля Ренара: «Точное слово! Точное слово! Сколько можно было бы сберечь бумаги, если бы закон обязывал писателей пользоваться только точными выражениями!»

Приведенные высказывания свидетельствуют, что у Прекрасной Дамы — Точности не было и нет недостатка в поклонниках. Они по-разному восхваляли ее достоинства, но, пожалуй, никто не сказал так весомо, просто и убедительно, как гениальный автор «Фауста»: «Невероятно, насколько необходимо быть ясным и точным перед читателем!» Гёте выдвинул своего рода тезис об ответственности пишущего перед теми, кому он предназначает свой труд. Вряд ли случайно пришла эта мысль великому олимпийцу.

Гёте , о котором русский поэт Баратынский прекрасно сказал, что «на все отозвался он сердцем своим», не мог не замечать гигантских успехов книгопечатания. На протяжении XVIII века, то есть как раз в эпоху, когда он жил и творил, появилось более полутора миллионов книжных изданий — каждое тиражом от двух до трех тысяч экземпляров. Это означало колоссальный скачок в области умственного общения. Слово писателя как бы приобрело быстролетные крылья. «Чтобы обойти Европу, — пишет Р. Эскарпи, — „Божественной комедии" понадобилось более четырех столетий, „Дон-Кихоту“ оказалось достаточно двадцати лет, а „Вертеру“ — пяти лет» [137, с. 25].

Пока книга оставалась рукописной, крайне узкой была ее социальная база. Правда, и печатная книга не сразу стала достоянием широких масс, которым ее стоимость была явно не по карману. Да и какая ничтожная часть населения любой из стран Европы умела тогда читать!

И тем не менее в самую пору заговорил Гёте об ответственности автора перед читателями. Изобретение книгопечатания имело не только материальные, но несомненно и моральные последствия. Быстрый рост тиражей и ускорение производства книги сопровождались повышением авторитета, достоинства печатного слова. Книга, как отмечают ее историки, высоко вознесла авторитет и честь своего творца — автора, что было попросту невозможно в ранее существовавших условиях.

В эпоху рукописной книги автор не являлся уж столь заметной фигурой. Подчас он отодвигался в тень и даже вытеснялся фигурами блестящих иллюминаторов и искусных каллиграфов. Расписные заглавные буквы, изящные заставки и художественные миниатюры скорее доходили до глаза и сознания читателя (не был ли он в первую очередь зрителем?), чем длинный и не всегда ясный текст. В. С. Люблинский указывал, что в «допечатный период» книга не имела даже привычного теперь титульного листа с обозначением имени ее автора. Из-за этого происходили частые недоразумения, когда сочинение одного автора приписывалось другому или одно и то же произведение упоминалось в каталогах под разными и притом несхожими названиями. Заглавие и само имя автора прочно прикрепились к книге лишь после того, как она сделалась, что называется, полиграфической продукцией [70, с. 97].

Далее, как известно, до наступления Нового времени ни один самый просвещенный автор не мог уберечься от произвола переписчиков. Историки отмечают, что писцы каролингского Возрождения VIII–X веков и собственно Возрождения, начиная с XV века, были озабочены тем, чтобы делать тексты понятными. Поэтому и исправляли по своему разумению все то, что им казалось неясным. Несовершенство тогдашнего способа превращения рукописи в книгу связывало уста и руки писателя, не давало ему возможности отстаивать свой родной текст с непреклонностью Мартина Лютера: «Здесь я стою! И не могу говорить иначе!»

Так, греческий историк Диодор Сицилийский, написавший во времена Юлия Цезаря и Августа краткий очерк всемирной истории, заявлял в конце последней, сороковой книги, что несколько частей его труда были выкрадены у него и пущены в обращение в неверных списках, за которые он слагает с себя (!) личную ответственность [