Санскрит во льдах, или Возвращение из Офира - [123]

Шрифт
Интервал

Умаление жизни, ее течение вспять, к точке, откуда «началась» история, чтобы там и прекратиться, — это выражено в мимолетной сцене: Гопнер учит Чепурного добывать огонь трением (с. 303).

Чем ближе финал романа, тем чаще метафоры убывающей жизни. «Дванов лежал в траве Чевенгура, и, куда бы ни стремилась его жизнь, ее цели должны быть среди дворов и людей, потому что дальше ничего нет, кроме травы, поникшей в безлюдном пространстве, и кроме неба, которое своим равнодушием означает уединенное сиротство людей на земле» (с. 304).

Что ж, сперва «отцеубийство» — незнание отцов («сиротство») отказ от их дела, из чего следует, будто жизнь началась с тебя (самодельные люди); вследствие этого — необыкновенная доверчивость идеям, из‑за отсутствия критического опыта (один из результатов «отцеубийства»). Дальше — добывание огня трением, а там — «ничего нет, кроме травы», история прекратила течение свое. Из объекта социо- и антропологии коммунизм под пером Платонова превратился в объект ботаники, энтомологии (любовь Якова Титыча к таракану кажется Саше началом любви к человеку- с. 306). Впрочем, не исключен и другой вариант: от любви к человеку до любви к таракану — такова эволюция. Хилиазм под русским небом делает людей сиротами, а если учесть, что один из психологических оттенков «сиротства» — чувство одинокости от сознания смерти, то хилиазм «Чевенгура» оставляет лишь этот оттенок.

Послесловие

В 1929 году, в тот год, когда создавался «Чевенгур», немецкий философ и социолог Карл Мангейм писал:

«Общим и в конечном итоге решающим для понятия идеологии и утопии является то, что оно позволяет осмыслить возможность ложного сознания».[1]

Двести лет русской литературной утопии, от А. Сумарокова до A. Платонова, демонстрируют, как в национальной духовной традиции постепенно вырабатывается представление о ложности утопии.

Не раз на предыдущих страницах я подчеркивал отличие русского и западного типов утопии: на Западе она так и осталась в книге, в России сделалась долговременным опытом реконструкции жизни по книге. Как раз этот опыт позволяет многим из ныне живущих догадаться (понять, осознать, убедиться), что не только ложно сознание, уповавшее на коммунистический идеал; ложен самый принцип социального утопизма, как бы ни называлась утопия. История России последних десятилетий склоняет как раз к такому выводу и, я думаю, в немалой степени объясняет, почему за это время претерпел такие разительные изменения сам жанр утопии. По существу, утопия перестает существовать в качестве жанровой разновидности, хотя первые признаки этого следует отнести к 20–м годам, когда возникла так называемая «антиутопия». Ее образцами на русском языке (и, я полагаю, в традиции жанра как такового) явились «Мы» Е. Замятина, «Ленинград» М. Козырева, «Воспоминание о будущем» С. Кржижановского. Прибавить можно «Собачье сердце» и «Роковые яйца» М. Булгакова.

С нашей сегодняшней точки зрения эти книги воспринимаются свидетельством конца утопии — отныне она может продолжать свое существование, лишь критикуя все формы социального утопизма и — насколько это присуще художественному творчеству — предупреждая о губительности любых форм социального утопизма (один из ярких образцов такого существования утопии — «2042 год» B. Войновича).

К. Мангейм был прав, заметив: «Утопии сегодняшнего дня могут стать действительностью завтрашнего дня».[2]

Годы большевистского правления подтвердили эти слова, и русская литературная утопия, заглянув в будущее, предостерегала от него свой народ до того, как это будущее сделалось настоящим. Нуждалось ли в таковом предостережении европейское человечество? Скорее всего, нет. Россия, да, но именно в той степени, в какой оно было ей необходимо, оно и не было услышано: подобного рода глухота прямо пропорциональна важности сообщаемого.

Приведу несколько эпизодов. Рассказывая об отце, убежденном советском коммунисте, его дочь вспоминает: «…В годах 1927–28… отец носился с идеей организовать коммуну с обобществлением вещей, заработков и пр. В коммуну вошли рабочие, а инженеры, кроме отца, отказались. К радости нашей матери, которая не одобряла этой затеи, коммуна просуществовала недолго»[3].

Напомню, это отнюдь не первая и не единственная коммуна, потерпевшая неудачу. После романа Чернышевского «Что делать?» по России прокатилась волна коммун («мастерские Веры Павловны»), которые все как одна рухнули. Отчего же исторический опыт не идет впрок? Отчего не задумываются, что коммуна в принципе не может удаться — слишком разны люди, слишком неодинаковы интересы? Может быть, пора прекратить опыты? Отказались же физики рассматривать любые проекты вечного двигателя. Конечно, изобретать продолжают, но в качестве препровождения времени. Может быть, продолжаю я, так и с коммунизмом? В качестве личного препровождения времени — сколько угодно, но ни в коем случае как общественный эксперимент.

Еще один эпизод. Насмотревшись советского социализма, «кадровые иностранные рабочие, которых еще вчера горячо приветствовали как "друзей страны Советов", называли авангардом мировой революции, лучшими представителями революционного пролетариата Запада, "голосовали ногами" против увиденного в СССР» (с. 272–273).


Рекомендуем почитать
Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


«Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века

«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.


Сто русских литераторов. Том третий

Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Образ России в современном мире и другие сюжеты

В книге известного литературоведа и культуролога, профессора, доктора филологических наук Валерия Земскова осмысливается специфика «русской идентичности» в современном мире и «образа России» как культурно-цивилизационного субъекта мировой истории. Автор новаторски разрабатывает теоретический инструментарий имагологии, межкультурных коммуникаций в европейском и глобальном масштабе. Он дает инновационную постановку проблем цивилизационно-культурного пограничья как «универсальной константы, энергетического источника и средства самостроения мирового историко-культурного/литературного процесса», т. е.


Избранное. Молодая Россия

Михаил Осипович Гершензон (1869–1925) – историк русской литературы и общественной мысли XIX века, философ, публицист, переводчик, редактор и издатель и, прежде всего, тонкий и яркий писатель.В том входят книги, посвященные исследованию духовной атмосферы и развития общественной мысли в России (преимущественно 30-40-х годов XIX в.) методом воссоздания индивидуальных биографий ряда деятелей, наложивших печать своей личности на жизнь русского общества последекабрьского периода, а также и тех людей, которые не выдерживали «тяжести эпохи» и резко меняли предназначенные им пути.


История как проблема логики. Часть первая. Материалы

Настоящим томом продолжается издание сочинений русского философа Густава Густавовича Шпета. В него вошла первая часть книги «История как проблема логики», опубликованная Шпетом в 1916 году. Текст монографии дается в новой композиции, будучи заново подготовленным по личному экземпляру Шпета из личной библиотеки М. Г. Шторх (с заметками на полях и исправлениями Шпета), по рукописям ОР РГБ (ф. 718) и семейного архива, находящегося на хранении у его дочери М. Г. Шторх и внучки Е. В. Пастернак. Том обстоятельно прокомментирован.


«Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского

В книге предпринята попытка демифологизации одного из крупнейших мыслителей России, пожалуй, с самой трагической судьбой. Власть подарила ему 20 лет Сибири вдали не только от книг и литературной жизни, но вдали от просто развитых людей. Из реформатора и постепеновца, блистательного мыслителя, вернувшего России идеи христианства, в обличье современного ему позитивизма, что мало кем было увидено, литератора, вызвавшего к жизни в России идеологический роман, по мысли Бахтина, человека, ни разу не унизившегося до просьб о помиловании, с невероятным чувством личного достоинства (а это неприемлемо при любом автократическом режиме), – власть создала фантом революционера, что способствовало развитию тех сил, против которых выступал Чернышевский.