Может быть, и в самом деле немцы подумали, что в доме еще много русских: они не выходили из своих укрытий.
Горюхин успокоился и стал свертывать папироску. Но, свернув, не закурил ее: не было спичек.
— Война, — укоризненно проговорил он и покачал головой.
До войны Родион Горюхин был суздальским штукатуром, да не каким-нибудь простым, что умеют лепить стены, подравнивать уголок или навести наличники. Он обладал талантом мастера и вместе с артелью лучших штукатуров работал по лепным потолкам, фасонным карнизам. Этот труд был творчеством и, как всякое творчество, приятен и мил человеку.
На войне, где каждый шаг — разрушение, Горюхин страдал безмерно. По разбитым, обвалившимся потолкам, по сожженным карнизам домов он угадывал их первоначальный облик, видел их такими, какими они стояли на мирных улицах, и ему было горько смотреть на то, как разрушается благородное дело человеческих рук. И чем дольше он воевал, тем большим возмущением и яростью полнилась его душа. Он видел разрушение всюду, куда вступал враг, и привык ненавидеть врага всей страстью сердца.
Вот и в этом городе на Волге, до которого теперь докатилась война, он глазом мастера угадывал чудесные улицы и дома с затейливыми лепными украшениями, над которыми трудились, может быть, его земляки, суздальские штукатуры и каменщики. Но все это было уже разорено, и причиной разорения были те же захватчики.
Стреляя в перебегающие согнутые фигуры чужих солдат или в показавшуюся над грудой камней темно-серую каску, Родион шептал:
— Ах, звериные души, ах, демоны!
Дома, в Суздале, он был тихим человеком, и когда по осени случалось в хозяйстве заколоть поросенка или даже зарезать курицу, Родион не мог этого сделать, приходилось просить соседа. И над ним даже посмеивались, что он такой робкий, а тут вот, на войне, он привык убивать врага и даже радовался, когда видел, что тот падал от его пули.
— Ага, — покрикивал он, — доворовался, волчья душа.
Сумерки наступали быстро. В углах разбитого дома сгущались и, казалось, шевелились смутные тени. Горюхину стало страшновато. Ведь он был один во всем доме, но и уйти отсюда Родион не мог.
Ближе всех к нему лежал труп красноармейца Сычева. И Горюхин вдруг стал с ним разговаривать:
— Вот так-то, товарищ Сычев, — сказал он. — Раз до утра приказано держаться на рубеже, значит, надо держаться.
Горюхин вздохнул и, осторожно выглянув в бойницу, увидел, как на противоположной стороне площади мелькнула какая-то серая фигура.
«Ползешь?» — подумал он и, вскинув автомат, выпустил очередь. Гитлеровец дернулся и затих на камнях, а Горюхин, обращаясь снова к трупу Сычева, сказал:
— Главное — им жизни не надо давать, товарищ Сычев.
Снаружи рассыпалась торопливая дробь пулемета. Позади Горюхина, в коридоре, загремели, обрушившись, камни. Он оглянулся и увидел женщину.
— Пригнись, — крикнул Горюхин, — пригнись, глупая, убить могут!
Боец принял ее за санитарку из первой роты и сказал:
— Там вон, в углу, Цибенко, раненный в голову, погляди.
Женщина подползла в угол и торопливо стала перевязывать раненого. Тут, присмотревшись к ней, Горюхин вдруг увидел, что это вовсе не санитарка, а совсем незнакомая женщина, и одета она была в серое драповое пальто, модно сшитое, но разорванное и запачканное.
— Ты откуда? — спросил он.
— Я здешняя, — ответила женщина и рассказала, что зовут ее Викторией, что муж ее художник, на фронте, и от него вот уже четыре месяца нет писем, что во время бомбардировки у нее убило единственного сына.
— Пятилетнего, — горько вздохнув, сказала она.
— Ай, звериные души! — возмутился Горюхин и спросил: — А ты что же не ушла? Ведь гражданских за Волгу перевозили.
— Куда я пойду? — ответила женщина. — У меня все здесь.
Она указала на противоположную сторону площади, где теперь в развалинах большого сгоревшего здания засели солдаты противника, и сказала, что там был ее дом.
— Так. Над подъездом-то вензеля, что ли, были? — деловито спросил Горюхин.
— Какие вензеля? — не поняла она.
— Ну да, как бы сказать, — украшения алебастровые. Проще говоря, барельеф.
— Ax, вы вон про что… Были.
— Я сразу понял. Хотя подъезд там вовсе разрушенный, но уголок сохранился. Я все гляжу и думаю: а ведь тут вензеля были.
— Нет теперь дома…
— Ничего, гражданка, отстроимся, — сказал Горюхин. — С войной кончим и отстроимся. Красивей прежнего. Народ сейчас по работе истосковался.
Женщина ему ничего не ответила.
С живым человеком Горюхину стало веселее и даже как-то смелее. Он сказал об этом Виктории.
— Давеча-то малость струхнул я, а уйти совестно. Вот перед ними, — указал он на мертвых.
Так просидели они до рассвета всю тревожную ночь. Горюхин изредка постреливал, но немцы ночью вели себя тихо. Только утром с их стороны снова раздалась частая дробь пулемета, и боец понял: сейчас пойдут.
Он повернул ручной пулемет, поближе придвинул запасные диски и потом протянул Виктории автомат:
— Стрелять-то умеешь?
— Нет, — созналась она.
— Как же это ты! — укоризненно сказал он. — Ну, ладно, тут дело нехитрое. Постигнешь.
Он показал, как нужно стрелять, и велел ей подползти к соседнему окну.
— Стреляй уж куда попало. Все равно, лишь бы шум был.