Рубежи - [94]

Шрифт
Интервал

Вечером он пошел к Шаталову — врачу, которого знал еще до войны, знал не как больной, а как друг юности. Они часто встречались до последнего времени, пока Фомин не начал писать. Случившееся сегодня испугало, и Фомин решил быть покорным, на все согласным. Может быть, опять юг? Там, на войне, когда смерть была бы оправданной, она щадила его. Теперь он по-иному чувствует ее близость. Стараясь унять внутреннюю дрожь, Фомин постучал в дверь, забыв о кнопке звонка. Квартира с мягкой мебелью. Много книг в различных переплетах, старые и новые. Фомин пользовался ими, когда хотел. Книги помогали ему в новой работе. Только он имел право копаться в бесчисленных томах, да еще взрослая дочь Шаталова. На этот раз Фомин прошел мимо книг, не задерживаясь у полок. Василий Зиновьевич, худой, высокий, стройный, поспешно встал ему навстречу. Возраст почти не тронул его лица: ни морщин, ни седины. С добродушными, пытливыми глазами, улыбаясь, он пожал руку Фомину. Но в его улыбке Фомин заметил тревогу.

— Прошу тебя, без методических приемов. Я не обычный больной, и ты для меня не обычный врач. Пришел как к другу. — Фомин отодвинул в сторону предложенное кресло. Своего сильнейшего волнения он не скрывал. — Давно я не беспокоил тебя.

— Было? — Василий Зиновьевич больше не улыбался. Задавая вопрос, он настойчиво усадил Фомина в кресло у стола и сел напротив, почти упираясь своими коленями в его колени. Старая привычка.

— Было.

— Давно?

— Утром. Сегодня.

— Разденься!

Фомин наблюдал за прыгающим ртутным столбиком сфигмоманометра. Молчание было утомительным, напряженным.

— Опять скажешь, все в порядке? Не финти, дорогой мой. Я уже вижу твое лицо. И не улыбайся, пожалуйста. Ты знаешь другое, там, в моем сердце.

— Куришь?

— Курю.

— Брось!

— Ну, брошу. Еще что бросить?

— Не ершись! Будем говорить без обиняков. — Василий Зиновьевич секунду-две как бы боролся с собой. Ему трудно было оставаться спокойным. — Мы, врачи, знаем тебя давно, я уже не говорю о себе. Из санатория ты приехал в лучшем виде. Сейчас сдал, видишь, не скрываю. Начни с того, что избавь себя от собственных умозаключений в отношении своей болезни. Они ошибочны. Это главное, уясни! Теперь дальше. Все пишешь?

— Пишу.

— Не возражаю. Одну-две страницы в день. Сон — восемь часов, покой, прогулки и обязательно режим. Ты не являешься исключением. Мы это говорим всем — и больным, и здоровым. Мы призываем, так сказать, к здравому смыслу, а ты для нас труднобольной: из госпиталя, бежишь, моими советами пренебрегаешь и очень много думаешь о своем сердце. Лучше думай обо мне, о себе, о Тане. Кстати, где она? Скоро прилетит?

— На днях.

— Твоего сердца тебе на век хватит, но этот агрегат нужно беречь. Говорю тебе не как больному, а как человеку, которому перевалило за сорок. У нас запасных нет, не делаем. Слабы пока. А затем есть заманчивое предложение: поедем на рыбалку!

Угрюмое выражение лица Василия Зиновьевича сменилось приветливым, обнадеживающим.

— На рыбалку?! Что это вдруг потянуло тебя? За мной последить хочешь?

— Возраст, дорогой! В старости к природе тянет.

— Ты моложе своих лет.

— И все-таки ни что так не старит, как возраст. С этим ничего не поделаешь, только сдаваться не надо. Забыть о возрасте и никогда не думать о нем. В этом секрет молодости. Подожди минуту…

Василий Зиновьевич вышел в смежную комнату. Фомин бесшумно подошел к двери и слегка приоткрыл ее. Ему было видно лицо Василия Зиновьевича в профиль, сосредоточенное, взволнованное. Он что-то искал в шкафу. Фомин вернулся к столу. Василий Зиновьевич вошел с прежним видом.

— Вот это пей, когда появится слабость… Если появится. Понимаешь, нельзя допустить, чтобы повторилось.

— Понимаю… Можно не встать.

— Умный ты человек, а говоришь глупости. Когда речь идет об авиации, я воздерживаюсь от спорных замечаний, так как не компетентен. Будь и ты поскромнее.

Василий Зиновьевич говорил горячо, но Фомин хорошо его знал, и обида в его голосе только рассмешила его. Он не мог объяснить себе своего чувства в эту минуту, но ему стало гораздо легче и спокойнее. Все-таки Василий прав: признаки моральной слабости налицо. Зачем думать о болезни, если эти размышления только вредны!

— Прилетит жена, уйдем на рыбалку. Следи, если так нужно. Верю, что будет все в порядке.

— Вот это дело! Приготовь снасти. Я не очень разбираюсь в лесках, крючках. Хочу найти подтверждение словам Чехова: «Кто поймал хотя бы раз ерша, тот на всю жизнь пропащий человек».

Перед уходом Фомин задержал руку Василия Зиновьевича в своей.

— Поправь меня лет на пять… хотя бы!

Василий Зиновьевич уловил легкую дрожь в голосе друга и ответил искренне, с тем же чувством доверия:

— Не думай о крайностях, даже если плохо будет. Слетаем в Москву, в институт. Только пойми меня правильно: не от смерти тебя спасти хочу, а вернуть прежние силы. Проживем двадцать, тридцать лет.

Когда дверь за Фоминым закрылась, Василий Зиновьевич набрал номер телефона в госпиталь.

— Иван Андреевич? Был Фомин. Еще приступ. Да!.. Хорошо… Буду!.. — Лицо его оставалось мрачным, тревожным… Но этого Фомин не знал. У себя дома он долго стоял у окна, затем сел к столу, взял карандаш… «Жизнь — движение! Вечное, осмысленное. Жизнь — радость бытия, борьба. Нет борьбы — нет движения, и нет жизни. В стоячей воде — яд. Жизнь — счастье». Фомин писал, не чувствуя усталости. Каждая строчка была пропитана глубокой, содержательной жизнью, борьбой, и люди, о которых он писал, не боявшиеся ни бога, ни черта, творившие историю, были близки ему, как часть собственного Я. Когда точка в конце главы была поставлена, он почувствовал головокружение. Выпил стакан холодной воды, привычным движением взял папиросу, пожевал мундштук зубами, но курить не стал. Лег на кровать, мысленно продолжая писать. Память подсказывала все новые и новые подробности, более острые конфликты, но сесть к столу Фомин больше не решался. Спать! В репродукторе знакомый бой часов: Москва посылала миру полночные сигналы, мощные, густые и очень мелодичные. Фомин подумал: они могут быть только такими. В них звучит призыв. Они будут всегда такими. Пройдут сотни лет, и московская полночь закономерно, как восход солнца, будет посылать в эфир удары своего сердца. Фомин заснул успокоенный…


Рекомендуем почитать
Дни испытаний

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Год жизни. Дороги, которые мы выбираем. Свет далекой звезды

Пафос современности, воспроизведение творческого духа эпохи, острая постановка морально-этических проблем — таковы отличительные черты произведений Александра Чаковского — повести «Год жизни» и романа «Дороги, которые мы выбираем».Автор рассказывает о советских людях, мобилизующих все силы для выполнения исторических решений XX и XXI съездов КПСС.Главный герой произведений — молодой инженер-туннельщик Андрей Арефьев — располагает к себе читателя своей твердостью, принципиальностью, критическим, подчас придирчивым отношением к своим поступкам.


Два конца

Рассказ о последних днях двух арестантов, приговорённых при царе к смертной казни — грабителя-убийцы и революционера-подпольщика.Журнал «Сибирские огни», №1, 1927 г.


Лекарство для отца

«— Священника привези, прошу! — громче и сердито сказал отец и закрыл глаза. — Поезжай, прошу. Моя последняя воля».


Хлопоты

«В обед, с половины второго, у поселкового магазина собирается народ: старухи с кошелками, ребятишки с зажатыми в кулак деньгами, двое-трое помятых мужчин с неясными намерениями…».


У черты заката. Ступи за ограду

В однотомник ленинградского прозаика Юрия Слепухина вошли два романа. В первом из них писатель раскрывает трагическую судьбу прогрессивного художника, живущего в Аргентине. Вынужденный пойти на сделку с собственной совестью и заняться выполнением заказов на потребу боссов от искусства, он понимает, что ступил на гибельный путь, но понимает это слишком поздно.Во втором романе раскрывается широкая панорама жизни молодой американской интеллигенции середины пятидесятых годов.