Росстани - [2]
И когда пришло старику на ум отъехать на родину, на покой и поправку, наказал Николай Данилыч перестроить дом. Съездил сам после Рождества, указал, как что нужно, а чуть пообтаяло – послал артель плотников и маляров, и в месяц поставили они новый просторный дом из толстых сосновых бревен, вывели широкую застекленную террасу, вставили в окна цельные, бемские, стекла, раздвинули садик под окнами и кругом обнесли резным палисадом, наставили белых скворешен и вертунков на крыше. И порадовалась Ключевая, что едет Лаврухин на родину.
Хорошо иметь в Москве сильного земляка, а еще лучше такого, как Данила Степаныч. Из многих дворов служили у него по постройкам десятниками и приказчиками, парильщиками и молодцами в банях, водоливами на водокачках и кочегарами у котлов. Из году в год посылала ключевая воза с березовыми вениками и вязанные из тростника подстилки для бань, отдавала ребят в услужение, ставила девочек-подросточков в няни и горничные Лаврухиным и родне их по городу. Помнили в Ключевой, как окрутила было Дуняшка Богомолова среднего сына Данилы Степаныча, а он помер от скоротечной чахотки – опился портвейном. А то бы в шляпках ходила!
Кой-кого еще помнил Данила Степаныч. Было на Ключевой два-три старика, с которыми когда-то играл в бабки и рюхи на своей улице, было две-три старухи, с которыми когда-то ломал грибы по лесам и хоронился в Медвежьем враге по весенним ночам. Были мужики у него на работах, которых, бывало, дирал за вихры. Помнил еще иные дворы в Шалове и Манькове: то свояки, то сваты чьи-то.
Теперь по травяным улицам ползала и попрыгивала новая Ключевая, новые дворы встали, повыгорели и повымерли старые, и затерялась память о многом…
И вот опять старый Лаврухин стал близким. Хоть ни у кого не прибавилось ничего, а все-таки веселей стало: все-таки на виду больше!
И еще, как совсем обтаяло и отошла земля, пригнал Николай Данилыч садовника с возом посадок; и только степлело и прилетели скворцы, повеселели в клейких листочках топольки, зелено закудрявились березки, тронуло бархатцем крыжовник, смородину и малину – и засверкало солнце в серебряном шаре на клумбе, в пионах. Заселились веселые, как из кости точенные, домики на шестах, стали скрипеть и трещать по утрам. Зашуршали в пролетцах теплого ветра вертушки на зеленой крыше, и молодо стал глядеть в долгие годы весь голубой, светлый, просторный дом, стал гореть на восход толстыми зеркалами окон в тюлевых занавесках.
И пригнал Николай Данилыч из Москвы молочную, черную с белым, холмогорку, тихого вороного коня, тяжелого, мохноногого, шелковой шерсти в масле; мягкую рессорную пролетку, чтобы ездить папаше в монастырь к обедне; широкую кованую телегу, чтобы возить припасы со станции, и к ней добрую брюхатенькую лошадку. Подарил на новоселье, для полного хозяйства, как молодым, белых гусей и уток, гнездо породистых кур, черных, с белыми ушками, – растрогало старика очень, – садок голубей-чистяков, что ходят на кругах и дают уют дому.
И стал тогда новый дом совсем как полная чаша. Гулко ревела в новом сарае холмогорка, трубила громче всех Ключевских коров, густо орал по зорям невиданный петух-лошадь; дробно кружились белые голуби.
И сразу обжитым стал смотреть новый двор Данилы Степаныча Лаврухина.
II
На Николин день справили новоселье: привезли пирог и кулич – хлеб-соль, освятили с иконами из Горбачева, опили. Бабы принесли городской крендель, получили за поздравление и до ночи гуляли по деревне и пели песни. И стал Данила Степаныч доживать новую, третью жизнь в уходе у обрадованной сестры Арины, высокой и костлявой, с замшенным от старости подбородком.
Восьмой десяток доживала Арина, а все была пряма и строга взглядом, как и лет двадцать назад: не трогало и не гнуло ее время. Ходила твердо и широко, деловито постукивала корчагами в печке еще могла угрызть корку. И хоть звали ее ребятишки бородулей, а как что – ниток ли на змей, сахарку ли кусочек – топтались под окнами. И хоть звали ее бабы горбоносой, через нее доходили до Лаврухиных.
Стал Данила Степаныч жить под ее уходом.
В теплые дни ходил по садику, с палочкой, в мягких сапожках на заячьем меху и в теплом пальто, прикармливал голубей, поглядывал на глинистые обрывы над речкой, поросшие мелкой березкой-веничком, все такие же, как и семьдесят лет назад. И рад был, что опять здесь и опять все по-старому. И было ему покойно: было все хорошо теперь, а будет… и будет тоже все хорошо. Слава тебе, Господи… слава твоему солнышку!…
А солнышко хорошо грело, если сесть на припор, на новой широкой скамеечке, со спинкой, снаружи палисадника, с видом на лужок улицы, по которому прыгают ребятишки. И ребятишки все те же, белоголовые, звонкие, так же гоняют шара и отщелкивают чижа. И так же мычит под ветлой, напротив, беломорденький, лопоухий рыжий телок, сохнут на бревнах рубахи. И бревна те же, кривые, серые, и травка из-под них растет та же – крапива и просвирник. И краснеет в елках сосняк на горах, за речкой, и лавы на речке все на том же месте.
А рядом, через лужок, через неширокую усадебку, на которой спокон веку росли две рябины, заменяя отмирающие пеньки новой порослью, на задках которой, приткнувшись друг к дружке, стояли гребешками соседские погреба – лаврухинский и морозовский, на которой всегда полеживали запасные бревна – лежат и теперь, обрастая травой и въедаясь в землю, – у крылечка, на боковой завалинке, сиживал в теплые дни сосед Семен Иваныч Морозов, в памяти так и оставшийся Сенькой Морозом. Теперь он был для прохожих людей не Семен Иваныч и не Иваныч, а так, старым-старым, без имени стариком, дедом, потому что имя его затерялось в годах и стерлось, как стерлись до времени на работе его черты особливого человека. Все старые деревья ветхостью своею похожи, все дряхлые старики – тоже. Оставил он в прошлом все отличавшие его от прочих людей черты, оставил временное, и теперь близкое вечному начинало проступать в нем. Было оно в запавшем, ушедшем вовнутрь и застоявшемся взгляде бесцветных глаз, в зелено-бурых усохших щеках, принявших цвет кожи заношенного полушубка; высыпалась и поредела бородка, засквозило лицо, как тронутое октябрьским морозцем жнитво, пожелтели и заершились брови, а уши подсохли и засквозили на солнышке желторозовой, жидкой кровью. Выступили под сухой кожицей, как скрытые проволочки, загрубевшие жилки, померкли губы, выставились шишками скулы, и уже чуяли в нем зоркие бабьи глаза близкое смертное, тронувшее землей лицо.
«Лето Господне» по праву можно назвать одной из вершин позднего творчества Ивана Сергеевича Шмелева (1873-1950). Страница за страницей читателю открывается удивительный мир простого русского человека, вся жизнь которого проникнута духом Христовым, освящена Святой Церковью, согрета теплой, по-детски простой и глубокой верой.«Лето Господне» (1927–1948) является самым известным произведением автора. Был издан в полном варианте в Париже в 1948 г. (YMCA-PRESS). Состоит из трёх частей: «Праздники», «Радости», «Скорби».
Эпопея «Солнце мертвых» — безусловно, одна из самых трагических книг за всю историю человечества. История одичания людей в братоубийственной Гражданской войне написана не просто свидетелем событий, а выдающимся русским писателем, может быть, одним из самых крупных писателей ХХ века. Масштабы творческого наследия Ивана Сергеевича Шмелева мы еще не осознали в полной мере.Впервые собранные воедино и приложенные к настоящему изданию «Солнца мертвых», письма автора к наркому Луначарскому и к писателю Вересаеву дают книге как бы новое дыхание, увеличивают и без того громадный и эмоциональный заряд произведения.Учитывая условия выживания людей в наших сегодняшних «горячих точках», эпопея «Солнце мертвых», к сожалению, опять актуальна.Как сказал по поводу этой книги Томас Манн:«Читайте, если у вас хватит смелости:».
В сборник вошли рассказы, написанные для детей и о детях. Все они проникнуты высокими христианскими мотивами любви и сострадания к ближним.Для среднего школьного возраста.
Роман «Няня из Москвы», написанный в излюбленной Шмелевым форме сказа (в которой писатель достиг непревзойденного мастерства), – это повествование бесхитростной русской женщины, попавшей в бурный водоворот событий истории XX в. и оказавшейся на чужбине. В страданиях, теряя подчас здоровье и богатство, герои романа обретают душу, приходят к Истине.Иллюстрации Т.В. Прибыловской.
«Богомолье», наряду с романом «Лето Господне» — вершина творчества Шмелева.«Великий мастер слова и образа, Шмелев создал здесь в величайшей простоте утонченную и незабываемую ткань русского быта… Россия и православный строй ее души показаны здесь силою ясновидящей любви» (И. А. Ильин).Собрание сочинений в 5 томах. Том 4. Богомолье. Издательство «Русская книга». Москва. 2001.
Замысел повести «Человек из ресторана» (1911), по словам автора, — выявить слугу человеческого, который по своей специфической деятельности как бы в фокусе представляет всю массу слуг на разных путях жизни. Действующие лица повести образуют единую социальную пирамиду. И чем ближе к вершине этой пирамиды, тем низменнее причины лакейства, которое совершается уже «из высших соображений».
Соседка по пансиону в Каннах сидела всегда за отдельным столиком и была неизменно сосредоточена, даже мрачна. После утреннего кофе она уходила и возвращалась к вечеру.
Алексей Алексеевич Луговой (настоящая фамилия Тихонов; 1853–1914) — русский прозаик, драматург, поэт.Повесть «Девичье поле», 1909 г.
«Лейкин принадлежит к числу писателей, знакомство с которыми весьма полезно для лиц, желающих иметь правильное понятие о бытовой стороне русской жизни… Это материал, имеющий скорее этнографическую, нежели беллетристическую ценность…»М. Е. Салтыков-Щедрин.
«Сон – существо таинственное и внемерное, с длинным пятнистым хвостом и с мягкими белыми лапами. Он налег всей своей бестелесностью на Савельева и задушил его. И Савельеву было хорошо, пока он спал…».