Роман с автоматом - [30]
Мое новое чувство, которое впоследствии заменило мне зрение, мое тепловидение развивалось тогда медленно и мучительно, и портрет моего учителя мне предстояло составить по частям. Сначала пришел голос, глуховатый, четко печатающий слова, но не дребезжащий и не каркающий – голос без возраста. Потом появились сухие холодные руки с длинными суставчатыми пальцами, и уже потом – вся его худая, вытянутая, бескровная фигура.
Герр Цайлер, кажется, никогда никого до меня не учил немецкому, и его метод состоял в том, что он просто разговаривал со мной на своем языке. Разговаривать он мог часами без остановки. На первом уроке он научил меня глаголу verstehen, и, когда я прерывал его поток сначала варварским nicht versteh'n, затем ich verstehe nicht, a затем уже entschuldigung, ich hab's nicht verstanden, он просто повторял последнюю фразу, медленно, словно вколачивая ее в мои уши. В крайних случаях он все же прибегал к своему смешному, словно из лоскутков сшитому русскому языку.
Русскому двенадцатилетний Рольф Цайлер научился в плену. Об этой странице своей жизни он обычно рассказывал немного и неохотно – получалось, что после окончания войны он сам перешел границу в поисках родителей, там смешался с колонной пленных и был угнан в Калининград, знакомый ему под другим, немецким названием.
Русские танки, входившие весной 1945 года в Берлин, Рольф Цайлер встречал вместе со своими боевыми товарищами по Гит-лерюгенду пальбой из фаустпатронов.
Не понимать, я не понимаю, извините, я не понял.
– Я был тогда отчаянный, – вспоминал он с удовольствием, – я с трудом мог поднять эту штуку, хоронился с ней за углами, сидел в окопах… – Дальше голос холодел, приобретал интонацию диктора радио, и он быстро, как выученный текст, чеканил: – Да, мы сильно ошибались. Мои родители и я, мы защищали не тот строй. Страшно подумать, что мы защищали… И то, что мы ничего не понимали, ни в коей мере нас не оправдывает. Но… – и тут голос его тускнел, оправлялся бархатом и снова становился уютно-мечтательным, – мне было двенадцать лет, и я сжег восемь русских танков. И я тогда гордился собой, как не гордился никогда после.
Вокруг было темно, мир затаился, но выдавал себя постоянным шевелением, шуршанием, толчками, шумами, сменой температур. Мир рокотал вокруг на незнакомом языке, и понимая этот язык, я словно хватался за какую-то зыбкую, но постепенно твердеющую, наливающуюся тяжестью опору.
– Ich, dich, mich![16] – выталкивали мои губы, герр Цайлер стучал костяшками по столу и говорил:
– «D» твердо, «ch» мягко, еще раз!
Язык входил в меня, как он входит в детей, мягко оседая в ячейках памяти и на кончике языка, который двигался теперь податливо, послушно трогая корни зубов или уходя назад, в мокрый, теплый провал гортани.
Были короткие, клацающие слова и упоительные длинные, как бы нарастающие из невинного снежка могучим снежным комом, чтобы в окончании обрушиться лавиной.
Были слова с взрывными атаками в середине и медленными затуханиями, были, наконец, нежные, тянущие губы в трубочку обращенного ко всем поцелуя. Я любил их, эти новые слова, ласкал их языком и с удовольствием беззвучно гонял туда-сюда во рту.
Мать тоже учила немецкий – на специальных курсах для иностранцев. Я пытался вечером поговорить с ней – и она отвечала мне какой-то спотыкающейся, неудобной смесью звуков, с мясом выдранных из одного языка и нескладно соединенных в подобие другого; мне становилось неловко, и я переходил на русский.
Зато вечерами она, как и обещала, читала мне книги. Она сидела на краю кровати или забиралась ко мне под одеяло, разворачивала большую, одетую в твердую обложку, вкусно пахнущую свежей бумагой и печатью книгу, и от ее голоса становилось как будто теплее, и что-то таинственное, но не страшное поднималось вокруг, смыкалось сверху куполом: начиналась история.
Она читала мифы Древней Греции, много раз, по моим настоятельным просьбам; старалась читать с выражением, но получалось плохо. Тем не менее я слушал и запоминал каждое слово, и если она ошибалась, или, как бывает с ленивыми людьми, на разбеге фразы глотала слова или заменяла их другими, поправлял ее.
Герр Цайлер никак не мог смириться с невозможностью научить меня читать и писать. О существовании специального шрифта для слепых он знал, но, кажется, считал его пустой придумкой. В конце концов он изобрел свою систему: на столе он выкладывал буквы из спичек. Я водил по ним пальцем, стараясь не сдвинуть с места, и запоминал форму. Потом, на бумаге, с помощью каких-то особых линеек, я воспроизводил эту спичечную грамоту.
– Неправильно! – ровным голосом говорил учитель, и я снова трогал букву и снова пытался писать. Герр Цайлер научился удивительно быстро орудовать спичками: он выкладывал ими целые предложения, а один раз – даже небольшое стихотворение. В этом стихотворении много раз упоминалось слово Panzer[17] – крепкое, ладное, лязгающее. Перед сном я несколько раз повторял его про себя.
Он не ушел, когда я начал ходить в школу. В школе состояние было полусонное: тоскливое помещение, заполненное дыханием таких же неполноценных, как я, детей, и вечно лезущие, хватающие руки преподавателя. Франка, студентика, отбывавшего свою гражданскую повинность вместо военной и приставленного ко мне как социального работника, я возненавидел с самого начала. Утром он ездил со мной в автобусе, учил, как показывать билет и переходить дорогу: при этом всегда нажимал на особую кнопку для слепых, чтобы светофор издавал тупое, пронзительное «ток-ток», сигналя, что можно уже переходить, а на самом деле – чтобы унизить меня перед людьми, без всяких лишних звуков пересекавшими зону проезжей части. «Надо ходить только на зеленый, когда сигнал стучит часто, вот так», – говорил социальный работник. Но пока мы стояли и ждали сигнала, люди спокойно срывались на «красный» и исчезали на другой стороне. И позже, обретя полноценную замену зрению, я с удовольствием делал так же, ни разу не прибегнув к постыдной звуковой подсказке. Франк был приветлив, со сладким голосом, и очень жалел меня – и этого я не мог ему простить. Мы пробыли с ним два года, пока герр Цайлер терпеливо-беспощадно вбивал в меня свой язык, не давая никаких послаблений и расценивая мою слепоту как незначительный, не мешающий обучению недостаток, и Франк изводил меня своей заботливостью, открыванием дверей, помощью в приготовлении домашних заданий. По прошествии срока мы распрощались, и нам позвонили, чтобы выяснить, нужно ли прислать нового. Мать что-то пыталась сказать по телефону, повторяла, переспрашивала, потом дала мне трубку: поговори, сынок. Я не понимаю, чего он хочет. Твердым голосом я сказал, что мать достаточно хорошо следит за мной и социального работника нам не надо. На другом конце трубки вежливо переспросили, я повторил, и мы попрощались. В школу я стал ездить один.
Книга Тимура Бикбулатова «Opus marginum» содержит тексты, дефинируемые как «метафорический нарратив». «Все, что натекстовано в этой сумбурной брошюрке, писалось кусками, рывками, без помарок и обдумывания. На пресс-конференциях в правительстве и научных библиотеках, в алкогольных притонах и наркоклиниках, на художественных вернисажах и в ночных вагонах электричек. Это не сборник и не альбом, это стенограмма стенаний без шумоподавления и корректуры. Чтобы было, чтобы не забыть, не потерять…».
В жизни шестнадцатилетнего Лео Борлока не было ничего интересного, пока он не встретил в школьной столовой новенькую. Девчонка оказалась со странностями. Она называет себя Старгерл, носит причудливые наряды, играет на гавайской гитаре, смеется, когда никто не шутит, танцует без музыки и повсюду таскает в сумке ручную крысу. Лео оказался в безвыходной ситуации – эта необычная девчонка перевернет с ног на голову его ничем не примечательную жизнь и создаст кучу проблем. Конечно же, он не собирался с ней дружить.
Жизнь – это чудесное ожерелье, а каждая встреча – жемчужина на ней. Мы встречаемся и влюбляемся, мы расстаемся и воссоединяемся, мы разделяем друг с другом радости и горести, наши сердца разбиваются… Красная записная книжка – верная спутница 96-летней Дорис с 1928 года, с тех пор, как отец подарил ей ее на десятилетие. Эта книжка – ее сокровищница, она хранит память обо всех удивительных встречах в ее жизни. Здесь – ее единственное богатство, ее воспоминания. Но нет ли в ней чего-то такого, что может обогатить и других?..
У Иззи О`Нилл нет родителей, дорогой одежды, денег на колледж… Зато есть любимая бабушка, двое лучших друзей и непревзойденное чувство юмора. Что еще нужно для счастья? Стать сценаристом! Отправляя свою работу на конкурс молодых писателей, Иззи даже не догадывается, что в скором времени одноклассники превратят ее жизнь в плохое шоу из-за откровенных фотографий, которые сначала разлетятся по школе, а потом и по всей стране. Иззи не сдается: юмор выручает и здесь. Но с каждым днем ситуация усугубляется.
В пустыне ветер своим дыханием создает барханы и дюны из песка, которые за год продвигаются на несколько метров. Остановить их может только дождь. Там, где его влага орошает поверхность, начинает пробиваться на свет растительность, замедляя губительное продвижение песка. Человека по жизни ведет судьба, вера и Любовь, толкая его, то сильно, то бережно, в спину, в плечи, в лицо… Остановить этот извилистый путь под силу только времени… Все события в истории повторяются, и у каждой цивилизации есть свой круг жизни, у которого есть свое начало и свой конец.
С тех пор, как автор стихов вышел на демонстрацию против вторжения советских войск в Чехословакию, противопоставив свою совесть титанической громаде тоталитарной системы, утверждая ценности, большие, чем собственная жизнь, ее поэзия приобрела особый статус. Каждая строка поэта обеспечена «золотым запасом» неповторимой судьбы. В своей новой книге, объединившей лучшее из написанного в период с 1956 по 2010-й гг., Наталья Горбаневская, лауреат «Русской Премии» по итогам 2010 года, демонстрирует блестящие образцы русской духовной лирики, ориентированной на два течения времени – земное, повседневное, и большое – небесное, движущееся по вечным законам правды и любви и переходящее в Вечность.