Роман потерь - [9]
Я запечатала смесь в кувшин и послала слуг закопать его на берегу реки Камо. В течение трех недель состав должен был перебродить. В те дни я часто видела Канецуке, но ни разу, ни играя в го, ни во время наших бесед или любовных свиданий, мы не говорили о нашем соревновании.
Не упоминала об этом и Изуми. Хотя я слышала от Бузен, а ей рассказала Садако, что Изуми целыми днями скрывается в своей комнате, колдуя над собственным ароматом. Я слышала, что у ее смеси сладкий весенний запах с примесью фиалки. А доводилось ли ей спать с Канецуке на ковре из весенних полевых цветов, как я лежала с ним на лугу, усыпанном кровохлебкой? Я старалась заставить себя не думать об этом.
Ветреным утром в конце Седьмого месяца я послала мальчиков-слуг откопать мое сокровище. Когда кувшин принесли, я поместила его в инкрустированную коробку и убрала до момента состязания.
Мы устроили его в последний день лета, в доме Канецуке в Третьем районе. Я мало что помню о том вечере, он оказался таким мучительным, за исключением одного разговора, который произошел, когда состязание завершилось.
Мы находились в огромной комнате в южном крыле дома. Женщины прятались за ширмами, а мужчины расхаживали по комнате. Каждого из них я могла узнать по голосу. Воздух в комнате был густым от благовоний. Даинагон обмахивала меня веером. Я сворачивала и разворачивала записку которая лежала у меня на коленях. Ее принес паж вместе с маленькой красной коробочкой, в которую был посажен жук-светлячок. Записка оказалась от Канецуке. Он говорил, что с удовольствием предвкушает ощущения от составленного мной аромата. Я подумала, что он хочет ободрить меня, возможно, так оно и было.
На веранде расположились музыканты, игравшие на лютнях.
Вскоре смеси, приготовленные нами, были подожжены. Прозвучали язвительные замечания и намеки. Мужчины смеялись, а женщины, обмахивая веерами раскрасневшиеся лица, планировали месть. Канецуке заметил, что мой аромат слегка резковат, и Садако согласилась с ним. Созданный Изуми аромат был отмечен Министром левых, слышался одобрительный шепот. Неужели я единственная, кому не понравился приторный запах фиалок?
В саду вспыхнули огни. Мы пили рисовое вино, ели персики и копченую форель. Потом Садако предложила другую игру.
Мы должны были говорить, как это часто делают пресыщенные люди, о самоограничении.
— Давайте представим себе, — сказала Садако, — что каждый из нас должен отказаться от всех цветов и запахов, подобно давшим обет монахам. От чего отказаться труднее всего каждому из вас? Мне, например, трудно было бы лишиться аромата сирени.
Мы согласились сыграть. Изуми призналась в своем пристрастии к алоэ, я — к двуцветной окраске футайи, чей фиолетовый оттенок предпочитают тщеславные и красивые мужчины.
А Канецуке? Как хорошо помню я его голос.
— А вы? — спросила его Садако. — От чего вам было бы труднее всего отказаться, если бы пришлось побрить голову и посвятить себя Пяти заповедям?
— Это может показаться странным, — ответил Канецуке, — но, признаюсь, я имею слабость к запаху фиалок.
Нет нужды описывать мои чувства. Даинагон бросила на меня сочувственный взгляд. Я сказала ей, что у меня заболела голова, и выскользнула через боковую дверь в сад.
Почему я так хорошо помню проведенные там часы? Думаю, именно потому, что замерзла и оставаться там не имело смысла. Огни погасли, и мне легко было спрятаться. Я была рада, что надела темное платье, испытывая благодарность к Даинагон за предусмотрительность. Никто не хватился бы меня до тех пор, пока она не подняла бы тревогу. Все думали, что я нахожусь за ширмами. Они обнаружат мое отсутствие только через час или два, когда Канецуке будет провожать их к экипажам. Конечно, он мог пригласить кого-нибудь остаться. Всегда была такая возможность.
Я перешла мост над прудом и направилась вверх по склону к кленовой рощице. Моя обувь и подол одежды промокли. Я натыкалась на гладкие стволы деревьев. В сумерках красные прожилки листьев клена были еле различимы. Я сорвала лист и смяла его в пальцах. У него не было запаха. Я еще могла расслышать музыку и неясные голоса, которые доносились до меня со стороны усадьбы. Это Канецуке говорил что-нибудь умное, и его гости смеялись.
Прокричала сова. Я повернула голову, чтобы увидеть птицу, но смогла различить в темноте только крышу небольшой часовни в кипарисовой роще. Так вот куда он ходит, чтобы принести покаяние. Есть ли у него совесть? Канецуке говорил, что да, и иногда мне казалось, что это правда. Он увлекался религией. Ему была близка ее эстетика.
Был ли он искренним? Даже сейчас я не уверена в этом. Для человека, столь искусного в науке притворства, он испытывал странное отвращение к фальши. Он ненавидел лесть, однако снисходил до нее в отношениях со мной. Он презирал самонадеянность и заносчивость, но сам был гордым человеком. И даже если он любил меня, а он утверждал это, могла ли я быть уверена, что он не расточал те же слова любви другой женщине?
Я смяла в руках лист клена и вспомнила один день ранней весны, когда мы лежали с ним на рассвете в моей комнате и слушали пение пробуждающихся птиц. Он теснее прижал меня к себе и пропел: