Афанасий Иванович Бунин — отец Жуковского — был знаком с Тургеневым. Все сложилось так, что Жуковский стал своим в семье Тургеневых. Дети Ивана Петровича — Александр, румяный голубоглазый крепыш, и Андрей, старший его брат, студент университета, серьезный и худощавый юноша, пробовали что-то сочинять, переводили с немецкого языка философские брошюры, которые Иван Петрович издавал на собственные средства. Андрей Тургенев стал самым близким другом Жуковского. Очень скоро около них образовался молодой кружок.
В 1802 году, после безуспешных попыток прикомандироваться к русской миссии в Лондоне, Андрей Тургенев отправился служить в Петербург. Его брат Александр уехал учиться в университет немецкого города Геттингена. Жуковский переписывался с ними; письма их были живыми, полными мечтаний, откровенных рассказов о себе, обо всем, что думалось, что прочитано, с советами, с маленькими вспышками размолвок.
В декабре 1802 года Карамзин напечатал в «Вестнике Европы» первое значительное произведение Жуковского — сразу ставший знаменитым перевод стихотворения Томаса Грея «Элегия, написанная на сельском кладбище»,[6] посвященный Жуковским Андрею Тургеневу: чистая речь, музыкальный стих, глубокое чувство — все в элегии дышало свежестью новизны, говорило о переводчике как о большом поэте.
В июле 1803 года Андрей Тургенев — ему не было и двадцати двух лет — неожиданно скончался.
Навсегда осталась эта боль. Спустя десять лет Жуковский напишет Александру Тургеневу:
Где время то, когда наш милый брат
Был с нами, был всех радостей душою?
Не он ли нас приятной остротою
И нежностью сердечной привлекал?
Не он ли нас тесней соединял?
Сколь был он прост, нескрытен в разговоре!
Как для друзей всю душу обнажал!
Как взор его во глубь сердец вникал!
Высокий дух пылал в сем быстром взоре.
Не было такого дня, чтобы Александр Тургенев не вспомнил о брате. Он был несказанно рад тому, что Жуковский — лучший друг Андрея — приехал в Петербург и поселился у него.
Чего только они не вспомнили в долгих беседах: и «трижды помноженного Антона» — Антона Антоновича Прокоповича-Антонского (инспектора Благородного пансиона), улыбающегося, скромного, его розовые, то и дело краснеющие щечки, его смешную прибавку «та» чуть ли не к каждому слову, и военные упражнения в лагере на Воробьевых горах под командой отставного унтер-офицера, и плавание на лодках по Москве-реке, и посещения книжных лавок и театр… Конечно — и прежде всего — заседания Дружеского литературного общества в полуразвалившемся доме отставного конногвардейца Воейкова. Тогда Карамзин был их кумиром, хотя Андрей Тургенев считал уже, что он как поэт выдохся. Вспоминали осанистого, немногословного и чуть-чуть насмешливого Дмитриева, любившего молодежь. Василия Львовича Пушкина. Князя Петра Шаликова — подражателя Карамзина, истого сентименталиста; Карамзин снисходительно признавал, что в Шаликове есть «что-то тепленькое». Все это было вчера, и многое — уже после смерти Андрея.
…Тридцать два года Жуковскому.
Он еще не знает, останется ли он в Петербурге: если не в Дерпт, то — в Мишенское? Милая беседка! «Греева элегия»! Она еще есть.
…В беседке с утра уже кто-то побывал: лежит на столе букет приветливых полевых цветов, среди них его любимая скромная фиалка — «магкина душка». Жуковский кладет книги, открывает тетрадь, прижимает страницы от ветра гладким речным камнем и осматривает окрестности, словно шкипер с корабельной палубы.
Слева — мощный и прохладный парк, тянущийся вверх к усадьбе, внизу белеет дорога, за церковью блестит на утреннем солнце квадратный, обсаженный ивами пруд. Большой луг уже зарос молодой травой, за ним — по долине Большой Выры — раскинулись домики села Фатьянова, зеленеют фатьяновские огороды и словно клубится сквозная, освещенная солнцем свежая листва деревьев; за селом, в гуще ив, серебрится драночная крыша бунинской мельницы. За Фатьяновой круто вверх поднимается поле: там изумрудные полосы посевов, небольшие рощи; за этим полем скрыт Белев, часть которого выглядывает справа, — как раз то место над Окой, где Жуковский выстроил в 1805 году свой дом.
Наглядевшись, Жуковский начинал работать и не замечал времени. Налетит ветер, спутает ему длинные волосы, он нетерпеливо откинет их назад — и снова за карандаш… А то выйдет из беседки и задумчиво ходит по городищу, срывая травинки.
Кричат петухи, слышится мычание коров и отдаленный звук пастушеской жалейки. Недвижно стоят легкие облака. Вдалеке, на Волховской дороге — старинном Киевском тракте — тарахтит коляска. Распевают дрозды в роще под Васьковой горой. Беседка словно висит в утреннем чистом воздухе.
На что чертог мне позлащенной? Простой, укромный уголок, В тени лесов уединенной, Где бы свободно я дышал, Всем милым сердцу окруженный, И лирой слух свой услаждал… Вот всё — я больше не желаю.
Мерзляков[7] укорял его: «Худо, брат, ты помнишь нашу старую дружбу. И что бы, кажется, за удовольствие жить столь долго в деревне? Ныне время самое шумное, перемены за переменами… Что ты делаешь в своем уединении? Богатеет ли ученый кабинет твой новыми произведениями печально-нежной твоей музы?» Свои прозаические переводы Жуковский отправлял Мерзлякову, а тот вел переговоры с издателями.