А потом — годы прошли — жизнь перевернулась: не удалось ему миновать Петербурга. «Я не могу положить пера, не изъяснив вам общее наше с Тургеневым давнишнее желание: переселить вас сюды. Ныне Петербург стал единственно приличным для вас местопребыванием», — писал Жуковскому в деревню в 1813 году Сергей Уваров, который был в то время попечителем Петербургского учебного округа и настойчиво вызывался подыскать для Жуковского «хорошую» службу в столице. Негоже, думали друзья, прославленному певцу 1812 года, самому читаемому поэту России, пропадать в глуши.
Вышло так, что желание Уварова и Тургенева исполнилось.
«Одним словом, вот я в Петербурге, — писал Жуковский Авдотье Петровне Киреевской, — с совершенным, беззаботным невниманием к будущему. Не хочу об нем думать. Для меня в жизни есть только прошедшее и одна настоящая минута, которою пользоваться для добра, если можно — зажигать свой фонарь, не заботясь о тех, которые удастся зажечь после… Оглянешься назад и увидишь светлую дорогу. Но что же вам сказать о моей петербургской жизни? Она была бы весьма интересна не для меня! Много обольстительного для самолюбия, но мое самолюбие разочаровано — не скажу опытом, но тою привязанностью, которая ничему другому не дает места».
Привязанность эта — любовь к Маше Протасовой, племяннице, а точнее, «полуплемяннице» своей, беспредельная, полная отчаянных трудностей, катастрофически-безнадежная, но — взаимная, счастливая, — все-таки счастливая из-за этой взаимности.
Отчаянная борьба Жуковского за Машу окончилась его поражением: упорство ее матери оказалось непреодолимым — она не поддавалась ни на какие доводы, да и трудно сказать, была ли она кругом неправа, — она, вопреки «правде бумаг», считала Жуковского своим братом. Но она была потомственная дворянка, дочь барина, а он был только «грех» этого самого барина, сын пленницы и ничего более, и его дворянство не потомственное, а случайное — подаренное ему его приемным отцом, бедным киевским дворянином Андреем Григорьевичем Жуковским, приятелем Бунина. В сущности, несмотря на всеобщую любовь к нему, он чувствовал себя в семье Буниных не своим.
>СЕЛО МИШЕНСКОЕ. НА ХОЛМЕ — УСАДЬБА А. И. БУНИНА
>Рис. В. А. Жуковского.
За Жуковского перед Екатериной Афанасьевной хлопотало много людей: Авдотья Петровна Киреевская, соседи по Муратову — Плещеевы, друг Ивана Петровича Тургенева — Иван Лопухин, брат покойного мужа Екатерины Афанасьевны Павел Иванович Протасов, орловский архиерей Досифей и даже петербургский архимандрит Филарет, к которому по просьбе Жуковского обратился Александр Тургенев. Это были скорее судорожные метания, чем поиски защитников… Что оставалось делать?
«Чтобы не потерять всего, — пишет Жуковский из Петербурга Киреевской, — надобно мне уединение и труд (уединение, не одиночество)… И это всё там у вас! Молите бога, чтобы я поскорее к вам вырвался… Погодите, друзья, приеду к вам, и мы непременно устроим как можно лучше жизнь свою!»
Но жизнь самых дорогих для него людей была устроена плохо.
Жизнь Маши в семье сестры Саши из-за ее мужа Воейкова стала адом: он шпионил за ней, перехватывал ее письма, как-то ухитрялся даже прочитывать тайные дневники, грозил выбросить ее из дому, если она хотя бы еще раз напишет Жуковскому.
>МАРИЯ АНДРЕЕВНА МОЙЕР (ПРОТАСОВА)
>Худ. К.-А. Зенф.
Такие-то обстоятельства и толкали Машу — не без участия матери — выйти замуж чуть ли не за первого встречного. У нее хватило сил отказать глупому генералу Красовскому, но ее полюбил человек действительно хороший — дерптский университетский хирург Иоганн Мойер,[8] сын пастора, выходца из Голландии, человек трудолюбивый и добрый, лечивший даром всех бедняков в округе, страстный музыкант: он с друзьями давал публичные концерты и собранные деньги тратил на помощь бедным. «Теперь Жуковский спокоен и счастлив, — старалась убедить себя и Киреевскую Марья Андреевна, — он любит меня как сестру и верно теперь ему лучше прежнего. Любовь его ко мне ничего, кроме горести и мучений, не давала ему, а теперь он уверен в моем счастии и спокоен». Но ни она, ни он не могли быть спокойны. «Маша, откликнись, — взывал Жуковский, — я от тебя жду всего. У меня совершенно ничего не осталось. Ради бога, открой мне глаза. Мне кажется, что я всё потерял!»
Марья Андреевна не могла не тосковать о несбывшемся. «Когда мне случится без ума грустно, — признавалась она Жуковскому, — то я заберусь в свою горницу и скажу громко: Жуковский! и всегда станет легче».
И еще — как и Жуковскому — ей помогали в ее трудной жизни воспоминания.
«Я не знаю отчего, — писала она Киреевской, — ничто, никакое воспоминание прекрасной натуры не трогает столько мою душу, сколько воспоминание прелестных вечеров Мишенских. Я готова выплакать сердце, когда воображу, как я приезжала из Долбина, как гуляла с тобой, с твоим мужем, как сиживали на широкой террасе; как провожала вас после ужина домой, как ходила с тобой взад и вперед по цветнику… Мишенское, Белев, Долбино, Муратово, всё старое, все воспоминания, все радости, — всё теснится в сердце и губит ту каплю радостей, которую здесь имею».