История лежит на диване, завернувшись в когда-то роскошный халат, и бодро набирает номера телефонов. Она лечилась по старинке («Подобное подобным», — говорит История, ухмыляясь телефонной трубке), и на полу рядом с диваном не одна пивная бутылка. Из того, что случилось вчера, многое предстоит обсудить, кое-что — вспомнить, дружными усилиями восстановив общую малоприглядную картину. («А она тогда что? А я? Ах вот как!» — и История смеется во все горло.) Она в ударе, она (выказывая незаурядное мастерство) дирижирует разноголосым хором версий. Восстановить, уничтожить, замазать, соскоблить, докопаться до сути и передернуть — о, это по-настоящему! «Есть еще порох в пороховницах!» — думает История и подмигивает сама себе.
А вот Мораль решила себя наказать и, как может, перемучивается всухую. Сидя, лежа, на левом боку, на правом, на спине, подтянув коленки к подбородку — ах черт, все едино! Горькие истеричные слезы вскипают в рыдание (но осторожно! осторожно! так и опять блевануть недолго). Тут заплачешь: что она говорила? что ей говорили? что говорят о ней сейчас? Мораль издает глухой ужасный стон стыда, раскаяния, горящего желудка. О, нет! нет! Она корчится, проклинает себя и все на свете, старается заснуть. Больше никогда, бормочет она. Никогда, никогда, нигде, ни с кем, ни при каких обстоятельствах.
Завтра утром они сойдутся в парке, и их черные тени, окружая старушку на скамейке, вырастут до неба — уже не тени, а столбы дыма, несущего смерть. Это густой дым — и он застит солнце. Это едкий дым — и он отравляет воздух. Все пропитано его ядом, все искажено его мглой. Парк — его деревья, трава, букашки — сопротивляется, как может; парк не сдается и, вероятно, выживет, но человек не может ничего. Задыхаясь, старушка поднимает голову. Старушка открывает рот.
«У простонародья никогда не будет self-possession», — говорит Философия Истории. История согласно кивает. «Но только тсс, — тут же добавляет она. — Вряд ли они нуждаются в том, чего у них нет».