Рембо сын - [6]

Шрифт
Интервал

; и что он, будучи, в сущности, никем, любил, как добропорядочный буржуа и добропорядочный поэт, прогуливаться в Люксембургском саду, «что взор прохожего ласкает», по выражению Малларме, и оттуда, наверно, поглядывал сквозь листву на недальний купол Пантеона и размышлял, достаточно ли карнизов он одолел, чтобы в награду ему дали последнее пристанище под этим сводом, который для великих покойников то же самое, что для прохожих — июньская листва; разумеется, еще и поэтому, из-за своих, не сказать чтобы непомерных, претензий он не стал Рембо; но не только. Мы также знаем, какой у него был голос, знаем от Антонена Пруста[5], который его слышал: приятный, мелодичный, высокий голос, как у Малларме; этим певучим голосом он любил произносить: «Ведь я — лирический поэт и этим существую» — представьте себе нежный голос, произносящий это трогательное признание, наполовину слабоумное, наполовину простодушное, но жестокое, прогулки в стиле Луи-Филиппа по Люксембургскому саду, с оглядкой на купол Пантеона: Банвиль — известный, примелькавшийся тип человека, все мы сто раз встречали таких. Наконец, от Верлена мы знаем очень важную вещь: он был поразительно похож на Жиля с одноименной картины Ватто, настолько похож, что, если бы Жиль вдруг принялся гулять по Парижу, их можно было бы перепутать. Стало быть, он походил на Шарля Карро, кюре из Ножа-на-на-Марне, который позировал Ватто, и никто не мог их перепутать, поскольку этот кюре с 1721 года не заходил ни в Люксембургский сад, ни куда-либо еще, а лежал в могиле на берегу Марны. У Банвиля был покрасневший насморочный нос Жиля, его выражение лица, как у ребенка, который вот-вот расплачется, и его, быть может, очень старая душа; и соли серебра, по своему обыкновению послушно воспроизводящие одну за другой фотографии, абсолютно одинаковые, словно амебы (например, фото на тридцать девятой странице сборника иллюстративных материалов к биографии Рембо, который сейчас лежит передо мной), соли серебра в этом отношении полностью разделяют мнение Верлена.

Жиль с картины Ватто сочинял неоклассические пустячки; по крайней мере, так говорят сейчас. Но если бы вы, молодой человек, в те времена были поэтом, ну, конечно, не совсем таким, как Рембо, но почти таким же, если бы вы тоже устали от старого поэтического хлама, если бы вы, свернув с бульвара Сен-Жермен, с бьющимся сердцем зашагали по улице Бюси, где жил Банвиль, а в кармане у вас лежало бы медоточиво-доброжелательное письмо, которое он прислал вам в Дуэ или в Конфолан, вы заметили бы, что у вас дрожит рука, когда вы открыли дверцу в воротах дома 10 по улице Бюси; а оказавшись в сумрачном, прохладном, обширном внутреннем дворе, где неумолкающий городской шум звучал словно издалека, словно во сне, вы долго пребывали бы в нерешительности. Вы пребываете в нерешительности; вы смотрите вверх, на безмолвные окна великого поэта, смотрите еще выше, на июнь; ибо сейчас июнь, и крыши служат подножием голубому небесному трону. Но на вас накатил не только июнь; вас остановило сознание собственной поэтической беспомощности; оно навалилось вам на спину, вы шатаетесь под его тяжестью: ибо, с точки зрения июня, ваши стихи про июнь — полное убожество; и даже не с точки зрения июня, который так высоко над нами, который трудноуловим, как сам Смысл, а с точки зрения языка, этого головоломного шифра, этого хрупкого, но всемогущего тигля, в котором выплавляется смысл, и даже не смысл, а игра в смысл, все, что похоже на смысл, — даже и с этой точки зрения ваши стихи не выдерживают никакой критики; а еще они далеки от жизненной правды, поскольку не могут отобразить вашу сущность, дать понять, что вы — воплощенная страдающая пустота, чистая взыскующая молитва. Молитва на июньском языке. Нет, ничто не восторжествует в поэзии, если нарушена мера — ни июнь, ни язык, ни вы. Поэтому вы пускаетесь наутек, вот вы уже на Аустерлицком вокзале, как прекрасны поезда по вечерам, если ты избавился от необходимости писать об этом.

Но, быть может, вы не убегаете оттуда: над вами в июньском небе пролетает воробей; и вы бормочете себе под нос одну из тех строк, которые мы называем совершенными, ибо они признаются нам в невозможности отобразить одновременно июнь, собственную тоску и язык в его целостности, но при этой невозможности все-таки существуют и твердо стоят на ногах, да еще звучно сморкаются; это строка Бодлера; и кто-то из них, воробей или Бодлер, подсказывают вам, что самозванство и поэтическая беспомощность — это еще и своеобразное проявление мужества. Тут вы прощаете самого себя. И еще вы прощаете Банвилю — который всего лишь человек — то, что он, за недостатком июня, сделал окончательный выбор в пользу языка, зарылся в него и там, внутри, стая «звуком волшебным лиры», то есть перестал быть личностью. Лира нас не пугает, мы боимся только людей: поэтому вы взбегаете по лестнице во всю силу молодых ног и звоните в дверь Теодора де Банвиля.

(Я, конечно, мог бы увидеть вас вдвоем, по разные стороны от огромного букета пионов или гортензий, стоящего на письменном столе поэта: наивного простачка, который в то же время — неизреченный звук, и вас. Вы не сказали бы, что приехали просить у него маленький черенок, из тех, что передаются от старого к молодому, маленький черенок гениальности, иначе говоря, право есть из поэтической кормушки либо плевать туда, и незаполненный пропуск во всякие там академии, или на Гернси, или в Харар — по вашему выбору; а он не сказал бы, что собирается вручить его вам, ведь такое не говорится, а подразумевается, когда разговор идет о другом. И разговор действительно идет о другом, я его слышу; мелодичный голос Банвиля становится еще мелодичнее, когда он превозносит форму, истину, которая кроется не столько в наших желаниях, сколько в синтаксисе, не столько в наших сердцах, сколько в рифме, он изрекает всевозможные нелепости в духе литературного гедонизма, изображает из себя корифея эпохи Просвещения, он доверяет лишь разуму — а у вас, наполовину скрытого огромным букетом пионов, — у вас, надо думать, лицо побагровело, как их лепестки, зубы стиснуты, и вы мысленно повторяете старую песню о Смысле, о спасении через язык, о Боге, который в языке желает явить нам себя, но не может — из-за Банвиля и ему подобных, вы мысленно изрекаете всевозможные нелепости в духе литературного идеализма, изображаете из себя «красный жилет», вы доверяете лишь сердцу; или, напротив, желая угодить Банвилю, желая показаться таким, каким он ожидал вас увидеть в ваши восемнадцать лет, вы разражаетесь гневной тирадой о том, что лишь сердцу и можно доверять; и ваша дерзость столь красноречиво свидетельствует о вашей юности, что вы чувствуете, как ваша спина, спина крепкого парня из Конфолана, трещит под напором вырастающих крыльев; и добрый, великодушный Банвиль притворяется, что видит эти крылья. Он улыбается. Он говорит, что вы напоминаете ему Буайе и Бодлера в их двадцать лет: и в это мгновение вы поймете, что он протянул вам поверх пионов невидимый черенок, который вы взяли, даже не встав с места, и теперь он у вас в кармане.


Еще от автора Пьер Мишон
Император Запада

«Император Запада» — третье по счету сочинение Мишона, и его можно расценить как самое загадочное, «трудное» и самое стилистически изысканное.Действие происходит в 423 году нашего летоисчисления, молодой римский военачальник Аэций, находящийся по долгу службы на острове Липари, близ действующего вулкана Стромболи, встречает старика, про которого знает, что он незадолго до того, как готы захватили и разграбили Рим, был связан с предводителем этих племен Аларихом и даже некоторое время, по настоянию последнего, занимал императорский трон; законный император Западной Римской империи Гонорий прятался в это время в Равенне, а сестра его Галла Плацидия, лакомый кусочек для всех завоевателей, была фактической правительницей.


Рекомендуем почитать
Заслон

«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.


За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.


Молнии

Сюжет романа представляет собой достаточно вольное изложение биографии Николы Теслы (1856–1943), уроженца Австро-Венгрии, гражданина США и великого изобретателя. О том, как и почему автор сильно беллетризовал биографию ученого, писатель рассказывает в интервью, напечатанном здесь же в переводе Юлии Романовой.


Беседуя с Андре Жидом на пороге издательства

Писатель, критик и журналист Мишель Бродо (1946) под видом вымышленного разговора с Андре Жидом делает беглый обзор современной французской прозы.


Орлы смердят

Переведенная Валерием Кисловым антиутопия «Орлы смердят» — вышел из-под пера Лутца Бассмана (1952). Но дело в том, что в действительности такого человека не существует. А существует писатель и переводчик с русского на французский Антуан Володин (1949 или 1950), который пишет не только от своего лица, но поочередно и от лица нескольких вымышленных им же писателей. Такой художественный метод назван автором постэкзотизмом. «Вселенная моих книг соткана из размышлений об апокалипсисе, с которым человечество столкнулось в ХХ веке, который оно не преодолело и, думаю, никогда не преодолеет.


Литература подозрения: проблемы современного романа

Профессор университета и литературовед Доминик Виар (1958) в статье «Литература подозрения: проблемы современного романа» пробует определить качественные отличия подхода к своему делу у нынешних французских авторов и их славных предшественников и соотечественников. Перевод Аси Петровой.