Он замолчал и провел ладонью левой руки по всему лицу, начиная со лба, с такою молчаливою выразительностью, что мне стало его жалко.
— Ну, и что же? — спросил я.
— Да что! Дополз кое-как домой… Жена спрашивает: „ну, что господь послал?“ А вот, говорю, гляди, что… Заворотил рубаху, кажу ей… „Батюшки, говорит, кто ж это тебя испестрил так, за что?“ А за то, говорю, что не ходи одна, а ходи с маменькой… Дураков учат, как на свете жить… И с досады-то, понимаешь, с эстой, с огорченья, набросился на бабу… Давай ее ни за што, ни про што клочить… Вырвалась та, да бежать… Я осатанел да с колом по деревне за ней… бегу, а сам кричу: „мне попало, и тебе попадет“… Уж и не помню, как она от меня в те поры упряталась…
— Вижу я, братчик, — продолжал рассказчик, глядя каким-то пугливым взглядом на поплавок и, очевидно, не видя его, — что дело мое — табак… Эх, думаю, пропадай все, наплевать! Брошу я эту самую землю, уйду в люди… авось, мол, не пропаду… Ай, думаю, я работы боюсь? Али силы нет? Уйду! Уговорил свою шкуреху, — будь она от меня проклята от ныне до веку! Продали лошаденку, овец, собрали кое-какие хундры-мундры, ну и того… „Прощай, Москва, прощай, столица!“ Н-да, братчик, дела! Жизнь прожить — не мутовку облизать… Н-да! — закончил он и замолчал, наклоня голову и глядя на свои ноги, распухшие, красные, с огромными загнутыми ногтями на больших пальцах.
Молчание длилось довольно долго. В кустах, позади нас, назойливо-однообразно чирикала какая-то птичка… В осоке, на той стороне пруда, квакали лягушки… На поверхность пруда то и дело поднимались желтобрюхие "хритоны"… Большие серые комары бегали по воде, скользя по ней, точно на лыжах. Вдали, где виднелась полоса темного елового леса, куковала кукушка, и ее монотонная песня, как-то особенно ясно и отчетливо стоявшая в воздухе, — точно масло по воде, расплывалась потихоньку в необыкновенно чуткой тишине…
— Семь! — сказал вдруг неожиданно мужик и, улыбаясь, посмотрел на меня.
— Что семь? — спросил я, не понимая.
— Семь годов житья мне осталось, — сказал он, — кукушка вон куковала… считал я… Ну, что ж… семь, так семь, и то ладно… а по мне хоть сейчас — не заплачу… Сколько ни живи, а умирать не миновать… Так ли, братчик, а?..
— Так, значит, и бросил деревню-то, в Москву ушел? Что же там?
— Целых, почитай, два года в дворниках выжил… Может, и больше бы прожил, да жененка, стерва, с хозяйским сыном спуталась… Отъелась, сволочь, на хороших-то харчах, зажирела, гладкая стала, белая, красивая… Ну, а ему, знамо, худо ли!
— Как же ты узнал? — спросил я.
— Как, как! — точно рассердившись на мой вопрос, воскликнул мужик. — Добрые люди глаза открыли. Добрые люди этому рады, медку слизнуть… Ну, знамо, осатанел я, клочку ей… С места оба долой… Другое стал подыскивать… Тут уж у меня кое-какие знакомые завелись… Вышло место на фабрику. В сторожа меня пределили. Ну, ладно! Приехал я с женой поутру, слез с машины, пошел. Прихожу прямо к воротам: сидят два сторожа, в шашки от нечего делать играют… Один, который помоложе, и спрашивает: "а это, говорит, жена твоя, что ли?" Жена, говорю, законная. А что? — говорю. "Да ничего, говорит, ишь она у тебя какая гладкая, сытая… Сам таких любит… Не сумлевайся, земляк, быть тебе на месте!"
— И что ж, братчик, думаешь? — воскликнул рассказчик, повернувшись ко мне. — Истинная, сейчас провалиться, правда. По бабе только и меня взял. Такая-то, понимаешь, сволочь, не приведи бог. Ни одну, сукин сын, не упустит — все молодые бабенки его. Высокий, ноги долгие, с рыла рыжий. Англичанин какой-то… пес его знает… Попадись теперь — убью, истинный господь, убью! Им, сволочам, все можно… Нет, тпру! погоди, и наше время подходит! Мы вам пропишем…
— Ну, поступил я, пределился, стал жить… Жененка тоже на дело попала, ей три бумажки положили… Каморку дали на четверых: я с женой да мой товарищ — сторож, тоже с бабой… Посменно мы с ним у ворот дежурили… Я двенадцать часов, он — двенадцать. Я по ночам, он днем. Ну, пожил… привык, намотался… Жизнь, братчик, фабричная не приведи создатель… аки вот, истинный господь, в аду кипишь… Народу много… девки это… все отчаянные… "деньги ваши, будут наши…" Попадет особливо холостой, живо с копыльев слетит… Водку эту глушат, аки воду… В карты жарят… Налакаются пьяные, пойдут с гармошками, с девками гулять… песни орут, безобразничают… с ножами ходят… Слова не моги сказать — зарежут, истинный господь! Отчаянный народ московский, не приведи царица небесная. Я было с дуру-то, по первому-то разу, строго дело повел, да меня, братчик, живо укротили… Дежурил я у западных ворот. Приказано было на ночь их запирать, а в калитку без дела никого не пущать… Я было так и повел, не стал пущать… Только вот раз сижу, глядь — идет артель человек десять, с девками, прямо ко мне. "Ты это, говорят, чего здеся, косопузый чорт, за начальство сидишь, а?" Бац меня ни с того, ни с сего по уху, бац по другому, начали валтузить… Я было: караул! А они мне рот-то зажали, да и того — и по бокам-то, и по рылу-то… Вот это место, около глазу, наскрозь прошибли… Крови из меня выпустили — конца-краю нет!.. С тех пор, братчик, полно, шабаш, по-другому дело повел: что и вижу, так не вижу, что и слышу — не слышу… Сбили с меня форс-то, вся политура сразу слезла… И дело мое, гляжу, с эстого разу пошло в гору… Прямо скажу: полюбил меня народ, доходишко кое-какой образовался… Глядишь — тот запоздал, а пройти нужно, сейчас пятачок… А то, глядишь, из лавки к казенке кто волочет что на похмелье… Раз с цельным мешком двоих пропустил… на половинку дали…