Однажды, когда наступила первая оттепель, а ребенку Милли исполнилось шесть недель, со своего наблюдательного поста примчался Хоб.
— Идут! Милли, они уже близко! — заорал он. — Весь чертов город! У них ружья, косы и веревки. Вид бешеный, выглядят страсть как кровожадно! Что делать-то?
— Делать? — повторила Милли совершенно спокойно. — Собери братьев, и уйдите все с глаз долой. А девушкам передай, чтобы ступали сюда. Это наше дело, женское, спасать и беречь.
Она собрала девушек и объяснила, что кому делать. Думаю, они слегка побледнели, однако послушались. Затем Милли выглянула из окошка — действительно, по дороге вышагивал весь город, медленно, но неуклонно. Лучше бы они кричали и плакали, подумала она, — но не было ни крика, ни плача. Впереди шел священник, с плотно сжатыми губами и огромной винтовкой, и лицо его было, как железная маска.
Милли следила, как они заходят на ферму Понтипеев. Ворота были широко распахнуты; вся толпа втянулась внутрь и заколыхалась. Никто не пытался им помешать, это удивляло и настораживало.
Они постояли, подбадривая друг друга, и зашагали к дому — в полной тишине, по-прежнему со священником во главе. Безумие толпы нарастало. Милли чувствовала: они копят свою ярость до дома, — страшного логова насильников, с закупоренными окнами, наглухо запертыми дверями, с амбразурами, готовыми плеваться горячим свинцом.
Но окна были распахнуты; ветерок играл белыми занавесками, на подоконниках стояли горшки с цветами. На пороге открытой входной двери, прямо на солнышке, спала кошка.
Они немного постояли у крыльца, вертя головами. Было очень тихо; каждый мог слышать собственное дыхание и стук своего сердца. Наконец, священник потер лицо, будто смахивая паутину, перехватил винтовку, поднялся по ступенькам и постучал в незапертую дверь. Он хотел, чтобы шаги его грохотали словно топот конницы, но отчего-то ступал мягко и аккуратно. И сам не мог понять, почему.
Он постучал раз, другой, — и дверь открыла Милли с ребенком на руках.
Кто-то в задних рядах отбросил косу, другой кашлянул в кулак.
— Самая пора окрестить моё дитя, ваше преподобие, — сказала Милли. — Винтовка нужна вам для крестин?
Священник опустил глаза, помолчал, опустил винтовку стволом вниз, но она по-прежнему лежала на сгибе его руки.
— Твое дитя? — переспросил он, и голос его был таким же тихим, как у Милли, только полон ярости. — У меня тоже есть дитя. Что с ним?
— Слушайте, — сказала Милли, и вся толпа замерла. Где-то в доме раздавалось жужжание прялки, низкое и ровное, и женский голос напевал что-то ему в лад.
— Слышите свое дитя, ваше преподобие? — спросила Милли. — Это голос радости или голос беды?
Священник помедлил мгновение, и толпа опять замерла. Они все услышали жужжание прялки и вторившую ему песню женщины — извечную песню женщины у домашнего очага.
— Это голос радости, и да помогут мне Небеса! — воскликнул священник, его лицо исказилось. И тут заплакали и закричали остальные. «Моя доченька, что с моей доченькой?!» — «А Мери?» — «А Сьюзи?»
— Слушайте! — снова велела Милли, и они снова замерли. Откуда-то послышался плюханье маслобойки и голос женщины, уговаривающей масло сбиться и не капризничать; а еще громыхание сковородок на кухне и другая женская песенка; и хлопанье одежды в умывальне, и грохот посуды — это еще одна женщина накрывала на стол.
— Ваши девочки там, — сказала Милли. — Слышите? Разве с ними случилось что-то плохое? И, да, обед будет готов через полчаса — я надеюсь, все останутся?
Тут девушки вышли из дома, и родственники окружили их. И когда плач и причитания смолкли, а гнев и обида улеглись, Милли позвала братьев и представила их новой родне.
Перевод: Надежда Казанцева