Мы поссорились, и однажды за обедом, злая и бешеная, она начала придираться к Ниночке; профессор заступился за испуганную плачущую девочку; Лидия Михайловна начала кричать на него, осыпая бранью, как кухарка. Что-то совершилось в эту минуту, я не могу вспомнить как, но только муж что-то сказал ей, а она схватила тарелку и пустила ему в голову.
Она сидела рядом со мной, и в ту секунду, когда она бросила тарелку, горло мне сдавила судорога, и, не помня себя, я со всей силы ударил ее по щеке…
Она упала и дико, неистово закричала… И, не давая опомниться никому, страдая и плача, я закричал сам:
«Она моя любовница… дрянь!.. Так ей и надо!..» Потом бросился бежать… Собрал свои вещи и пешком ушел на станцию…
После рассказа доктора разговор не вязался, и мы скоро решили идти спать.
Постель нам устроили в сарае на свежем душистом сене. Доктор скоро захрапел, а я лежал на спине, смотрел на полоски лунного света, чеканившиеся на противоположной стене, и думал о профессоре, о его жене, о мужчинах и женщинах и о всей нелепости человеческой жизни.
Должно быть, и Милину не спалось, потому что он все ворочался, будто его блохи кусали.
Я стал уже дремать, когда услышал шорох и как будто тихие голоса. Я открыл глаза и увидел Милина, тихо отворявшего дверь сарая.
— Куда вы? — сонно спросил я.
— Душно, хочу посидеть на дворе, — ответил он и вышел.
Должно быть, я сейчас же заснул и спал долго. Проснулся я от скрипа двери. Кто-то быстро вскочил в сарай. Это был Милин. Уже светало, и щели в сарае были светлые. Мне показалось, что лицо Милина испуганно и бледно. Впрочем, может быть, это казалось от бледного синенького света утра.
Милин юркнул на солому, накрылся с головой пальто и затих, точно притаился.
На дворе я разобрал скрип телеги, лошадиное фырканье и два голоса: грубый мужской и визгливый женский — красивой Маланьи. «Должно быть, муж приехал», — сообразил я.
Голоса о чем-то спорили. Мужской гудел угрожающе, женский в чем-то оправдывался, и отсюда было слышно, как лживо и уклончиво верещал он.
Мало-помалу мужской голос стал тише, а женский зазвучал ласково и наконец слился в какое-то грудное мурлыканье. Потом все стихло.
Доктор ничего не слыхал. Милин не двигался под своим пальто. И когда уже на дворе воцарилась тишина, вдруг Дыня, прикорнувший в сторонке, произнес с тяжелым вздохом:
— Ишь, проклятая баба!..
Милин шевельнулся под пальто, но не отозвался.
Утро уже совсем ярко просвечивало сквозь щели стен. Наверху, под крышей, завозились воробьи. Где-то близко оглушительно закричал петух.