И наконец, четвертое. Экспертиза. Чем больше вглядывался Серебряков в страницы рукописи, изъятой у Гизеллы Штраус, тем определеннее приходил к убеждению, что все исправления, внесенные в текст шариковой авторучкой, сделаны Антоневичем. Он сравнивал почерк Антоневича и почерк, которым были исправлены опечатки, — сходство было несомненным. Однако предстояло выяснить, что скажет на этот счет почерковедческая экспертиза. Если заключение экспертизы совпадет с предположением Серебрякова, это может оказаться решающим доказательством того, что автором рукописи является Антоневич.
Что же еще? Еще — необходимо послушать сослуживцев Антоневича, сотрудников института. Что они скажут о своем бывшем товарище по работе? Как охарактеризуют?
Стоя у окна, Серебряков услышал, как приоткрылась дверь. Он обернулся — в кабинет заглядывал капитан Пахомов.
— Держи-ка, Юрий Петрович. Здесь имеется кое-что любопытное для тебя.
На бумажном листке была отпечатана сводка последних новостей, переданных зарубежными радиостанциями, вещающими на Советский Союз. Один абзац был отчеркнут красным карандашом:
«Как стало известно из достоверных источников, в Ленинграде органами КГБ арестован известный правозащитник, писатель, инженер одного из научно-исследовательских институтов Валерий Антоневич. Друзья арестованного рассказали, что Антоневич недавно завершил работу над книгой, в которой призвал Запад к более решительным действиям против коммунистической экспансии. Эта книга, как утверждают друзья Антоневича, является глубоким и оригинальным исследованием тех форм и методов борьбы против официальных властей за права человека, за подлинную демократию, которые могут быть использованы с наибольшим эффектом всеми, кто выступает против подавления свободы личности».
Серебряков усмехнулся и еще раз пробежал глазами всю сводку.
«...Завершил работу над книгой...» И ни слова, разумеется, ни о каком Бернштейне. Что это — медвежья услуга Антоневичу? Несогласованность действий? Или попытка таким образом, предав дело огласке, повлиять на следствие? Так или иначе, но Антоневич вряд ли поблагодарит тех, кто поторопился передать это сообщение, за их оперативность...
Отыскать людей, близко знавших Игоря Бернштейна и даже состоявших с ним в родственных отношениях, оказалось делом несложным. В городе, не говоря уже о сослуживцах, о прежних товарищах по школе и по институту, в котором некогда учился Бернштейн, проживали два его двоюродных брата, родная сестра и бывшая жена с дочерью-школьницей. И все они, кого бы ни допрашивал Серебряков, уверяли, что Игорь был человеком аполитичным.
— Вы знаете, — говорила сестра Бернштейна, волнуясь, комкая в руке носовой платок, — для него не существовало ничего, кроме науки, кроме его занятий. Он ведь историк по образованию, занимался историей древних государств...
С фотографии, которую сестра Бернштейна показала Серебрякову, на него смотрел близоруко щурящийся из-за очков, толстогубый, лысеющий мужчина.
— История была для него не только профессией, работой, но и страстью, смыслом всей его жизни. А в последнее время он, насколько я знаю, занимался тем, что выяснял соотношение мифов, легенд и исторических событий. Писал какую-то монографию, что ли. Работал очень много. Бывало, когда ни зайдешь к нему, он сидит за машинкой, стучит, как дятел...
— Он печатал сам? — спросил Серебряков.
— Да, всегда сам. Он любил говорить, что давно бы разорился, если бы платил машинисткам, если бы в свое время не выучился печатать на машинке...
— И хорошо он печатал?
— Я же говорю: почти как профессиональная машинистка. Я всегда удивлялась. Вообще он был очень усидчивым, трудолюбивым человеком. Если бы не это его решение... Понимаете, он вбил себе в голову, что там, в Израиле, сможет заниматься своими исследованиями гораздо успешнее, чем здесь. Я ему говорила: «Горик, ну что ты там потерял? Здесь ты обеспечен, у тебя есть работа, квартира, здесь у тебя есть близкие люди, которые помогут, на кого можно опереться в трудную минуту... А там? Кому ты там нужен?» Но он не хотел меня слушать, он считал, что я не могу судить о его делах. Считал, что он умнее всех. Зато посмотрите, что он теперь оттуда пишет! Это же не письма, это же сплошной вопль души! Он понимает теперь, что совершил ошибку, самую трагическую ошибку в своей жизни. Я представляю, как ему там живется. Он всегда был непрактичным, не приспособленным к жизни человеком. Это здесь-то, а там! В каждом письме он умоляет, буквально умоляет меня помочь ему: «Иди, плачь, проси, стой на коленях, только добейся, чтобы мне разрешили вернуться». Это он так пишет. А что я могу? Что я могу? Мне говорят: он сам виноват, он сам сделал свой выбор. И тут нечего возразить.
Серебряков выслушал ее, не перебивая. Потом спросил:
— Вам что-нибудь говорит такая фамилия — Антоневич? Валерий Антоневич?
— Антоневич... Антоневич... Ну-как же! Одноклассник Игоря! Иногда я встречала его у брата, хотя, мне кажется, они не были особенно дружны. Как-то Антоневич брал у Игоря машинку...
— Машинку? А он не сказал, зачем она ему понадобилась?
— Не знаю. Может быть, и говорил, но я не помню. Вообще-то Игорь очень ревниво относился к своей машинке, никому не разрешал на ней печатать, а тут дал. У него, знаете, было какое-то идеализированное отношение к одноклассникам, к школьному товариществу. Потому, наверно, и не смог отказать тогда Антоневичу...