Макая кисть в жидко разведенный клейстер, Андрей Иванович старательно наклеивал на обшарпанные обои царские кредитки. Пришлепнув радужную ассигнацию на стену, он бережно разглаживал ее большими ладонями, прищурив небольшие темно-серые глаза, остро вглядывался в нее, удовлетворенно хмыкал и брал с кровати следующую кредитку. На сером, с продольными полосами шерстяном одеяле их лежало много. Были тут синенькие, красненькие, зеленые, оранжевые бумажки с царями и царицами при коронах, держащими в руках скипетры, — эти, как правило, крупного достоинства, на пятирублевках, трешках, рублях — водянистые казначейские знаки и крупные цифры.
— Андрей, щи на столе, — заглянула в комнату черноволосая, белолицая Ефимья Андреевна.
На лице ее никакого удивления. Жену Андрея Ивановича трудно чем-либо удивить, такой уж спокойной и невозмутимой она родилась. Редко кто от нее услышит резкое слово. Про таких в народе говорят: нашел — молчит, потерял — молчит. Языком попусту молоть Ефимья Андреевна не любила. К мужу относилась ровно, с уважением, а вот любит ли Ефимья его, Андрей Иванович, не знал. Сосватали их родители, до свадьбы и не встречались друг с другом: Андрей жил в Леонтьеве, а Ефимья — в Гридине, это в пятнадцати верстах.
— Щи-то небось с солонинкой? — не повернув головы, пробурчал в бороду Андрей Иванович. Поесть он любил, да и от хорошей выпивки не отказывался, хотя пьяным редко напивался: хмелю свалить его было не так-то просто.
— Кажись, мороз отпустил, — сказала жена. — Ягнят надоть вынести в хлев к овцам.
— Вона на что сгодилось наше бумажное богатство, — с горечью кивнул на залепленную деньгами стену Андрей Иванович. — Тыщи… И все пошло прахом! Коту под хвост, грёб твою шлёп!
— Нонешние-то деньги поменьше, ими стены не оклеишь, — невозмутимо заметила Ефимья Андреевна и так же бесшумно, как и вошла, вышла из комнаты, пропахшей мучным клейстером.
— Наживали, наживали, спину в лесу гнули, лишнюю копейку поскорее клали в кубышку, а власть переменилась — и все там-тарарам! — не заметив, что жена ушла, говорил Андрей Иванович. — Кто же мог знать, что дом Романовых, простоявший триста лет, вдруг в одночасье рассыплется на мелкие гнилушки? Разные господа — помещики да фабриканты — куда поболее моего потеряли… Коли их деньги сверху сбросить, почитай, весь город Питер засыпали бы до крыш…
Увидев, что жены нет, почесал большой прямой нос, обнажил в улыбке крупные белые зубы: «Чисто мышь шуршит по дому!..»
Он приклеил еще пару «катеринок», мутная капля клейстера упала на штаны, но он не заметил. Повернув массивную лохматую голову в сторону двери, принюхался: из кухни плыл аппетитный запах наваристых серых щей из крошева. По привычке вытащил из брючного кармана за цепочку большие серебряные часы, скользнул рассеянным взглядом по черным римским цифрам: половина второго.
За большим дубовым столом уже чинно сидели три дочери, Ефимья Андреевна двигала ухватом чугуны в русской печи. Она всегда садилась за стол последней. Андрей Иванович из-под густых бровей суровым взглядом окинул свое семейство, нахмурился. Девчонки, как по команде, уткнулись глазами в тарелки.
— Где Дмитрий шляется, грёб его шлёп? — не обращаясь ни к кому, проговорил он, шумно усаживаясь во главе стола.
Дмитрий — старший сын. Ему пошел девятнадцатый год, и он мог себе позволить опаздывать — как-никак работал секретарем поселкового Совета и возглавлял комсомольскую ячейку. Было время, он боялся отца, а теперь сам взрослый, ростом вымахал почти с Андрея Ивановича, а лицом в мать, такой же темноглазый и белолицый.
Ефимья Андреевна поставила перед мужем фаянсовую миску, налитую до краев. Увидев в зеленоватой массе крошева красноватый кусок мяса, Андрей Иванович подобрел и уже не так сурово посмотрел на дочерей.
— С богом, — глянув на икону божьей матери с хрустальной лампадкой, сказал он и обмакнул большую деревянную ложку в миску.
Тотчас дробно застучали ложками дочери. До того как отец не начнет, никто из них не посмеет прикоснуться к тарелке — можно жирной отцовской ложкой и по лбу схлопотать.
— Какое-то начальство из Климова приехало, — сказала Ефимья Андреевна. — Ну и Дмитрий с ними.
— Послал бы их к едреной матери! — проворчал Андрей Иванович.
— Начальство-то? — сказала Ефимья Андреевна. Дочери переглянулись и прыснули.
— Я вот похихикаю за столом! — грозно зыркнул на них отец.
Он взял из берестяного лукошка головку чеснока и, не чистя, откусил. Десятилетняя Алена опустила голову к самой тарелке, сдерживая смех. Она, самая смешливая в семье Абросимовых, по младости лет нет-нет да и нарушала установленный обычай — отцовская ложка тут же с костяным стуком опускалась на ее лоб. Старшие были поумнее, помалкивали. А Алене смешно смотреть на отца: от крепкого чеснока у него заслезился глаз, на бороде перышком белела шелушинка. Ложка в его огромной руке кажется крохотной, хотя на самом деле она чуть поменьше поварешки. Девочка тоже протягивает тонкую руку за чесноком, старательно натирает долькой черную корку, посыпает крупной серой солью.
На второе Ефимья Андреевна подала тушеную картошку с бараньими ребрами. И опять отцу наложила миску с верхом. На третье — топленое молоко в глиняных кружках. Алена поддевает коркой толстую желтую пленку и даже прижмуривает глаза от удовольствия.