Пятая печать. Том 2 - [22]
— Короче, не гони пургу, а за базар, зашибись, я отвечу. Не держи зла, держи пять! Короче, помочишь рога в колонии и человеком станешь: там, зашибись, вытряхнут из тебя гниль интеллигентскую!
Благодарен я был Шнырю за его школу: каждый день учил он меня технике работы щипанцами и щипковыми инструментами: щупом и щукой. А я подсказывал ему отводы, отвертки, а иногда ширму. Так и привонялись мы друг к другу. И неизвестно, сколько бы продолжался наш обоюдораздражающий симбиоз, напоминающий надоевшее супружество, если бы Шныря однажды случайно не замели мусора. Видно, примелькался.
И живу я сам на сам в который раз. А читать не хочется. Зато думаю все больше и больше. Не просто думаю, а, как говорят в народе, задумываюсь. Не о конкретном, а проваливаюсь в мир грез… да в такую глубь, что до полной отключки! Как говорил Монте-Кристо:
И тогда мечта берет верх, мечта становится жизнью, а жизнь — мечтою. Но сколь различны эти превращения! Сравнив горести подлинной жизни с наслаждениями жизни воображаемой, вы отвернетесь от жизни и предадитесь вечной мечте.
А когда я возвращаюсь из мечты в этот мир, то становится страшновато: а вдруг прав Шнырь: однажды я так «задумаюсь», что не вернусь из дивной мечты, которая поглотит разум без остатка и безвозвратно. Но, так как «провалы в мечту» не управляемы, то со временем я успокаиваюсь, как успокаиваются люди, привыкнув к любому пороку. А быть может, настоящее счастье — это и есть безумие? Не лучше ли остаться в дивном царстве грез?! И уже без удержу и опаски, с наслаждением погружаюсь я в бездонную пучину внутреннего мира. Такие погружения проходят при полной отключке от мира внешнего, а когда все время находишься в равнодушной толпе, то привыкаешь спать, есть и думать в одиночестве многолюдья. И чувствую я одновременно тоску и блаженство от подлинно вселенского одиночества среди людей, такого одиночества, которого нет ни в одной пустыне!
Однажды в поезде я задумался, как бы уснув с открытыми глазами. В купе были попутчики: интеллигентный старичок, засушенный сверхпенсионным возрастом до кондиции сухофрукта, и телесатая, как динозавр, круто, крупнобедренная тетка, которая находилась в трудном для окружающих переходном возрасте расцвета добродетели, дающей щедрые плоды: занудные поучения всех ближних и дальних тому, как жить надо. Вероятно, с таким насущным вопросом обращалась она и ко мне, натыкаясь сперва с удивлением, потом с возмущением и, наконец, с сочувствием на мой отсутствующий взгляд.
Сочтя меня за глухого, потом за малахольного, она потеряла бы ко мне интерес, если бы не старичок, сидевший напротив. Изящно тоненький, ощетиненный короткой стрижкой и остренькой бородкой, он походил на вдрызг затертую зубную щетку. Наблюдая за попытками тетки поговорить со мной, старичок рассмеялся, как до хрипоты изношенный звонок в коммунальной квартире. Этот высокочастотный смех вывел меня из оцепенения, и я услышал, как ощетиненный старичок говорит обо мне так, как будто бы меня тут нет.
— Не извольте удивляться, сударыня, такому феномену — это от возраста… возраста сретения души и духа! Не пройдет и пары лет и закроется у него окошечко меж душой и духом! Как прекрасен этот возраст — отрочество!.. — старичок защелкал пальцами, как кастаньетами, и мне почудилось, что от высокого возбуждения внутри старичка что-то зажужжало, как электричество в трансформаторной будке.
— Не у всех отрочество одинаково, — продолжает старичок, — у взбудораженных внешним миром сангвиников не бывает беспричинных грез и слез. А деловитые холерики и равнодушные флегматики в заботах и замотах спокойно перешагивают через отрочество. Но тем, кто одарен меланхолическим темпераментом, у кого внутренняя жизнь ярче внешней, вот тем в полной мере дано вкусить дивные грезы отрочества! С годами меланхолики привыкают управлять мыслями, хотя бы прилюдно. А в отрочестве у них это неуправляемо и внутренний мир засасывает их души, как в бездонный омут! Вот так!
И старичок чмокнул неожиданно смачно.
— Зато меланхоликам неведомо чувство скуки. Закройте меланхолика в комнате без окон — он спасибо скажет, ему жить во внутреннем мире мешать не будут! Почему был несчастлив Робинзон? Почему многие боятся одиночества?! Да не способны они, будучи наедине с собой, наслаждаться общением со всем миром! И прошлым, и будущим, и сказочным. Душа их разлучена с духом! А у меланхолика душа легко соединяется с духом, который в Духе Божием, а уж там-то он общается с кем захочет! Хоть с Александром Македонским, хоть с марсианином! Поэтому меланхолику с собой интереснее, чем с окружающими людьми! Ибо все самое интересное, в том числе и люди, в нем самом, в меланхолике! Вот почему молодой человек нас не видит, не слышит. Душа его далеко…
Но тут, заметив, что я очень внимательно слушаю его, старичок, направив на меня остренькое жало бородки, спрашивает неожиданно:
— Как вы, юноша, к Лермонтову относитесь?
— Который стихами писал за революцию? — демонстрирую я эрудицию бывшего очхориста. — «Парус», «На смерть поэта»… Против царя и буржуев?
Старичок возмущенно машет руками, как махолет, но не взлетает, а распространяет запах мятных капель. И приказывает в своей энергичной манере:
Судьба сына, 10-летнего Саши Войлошникова, ЧСИРа — члена семьи изменника Родины, изложена в романе «Пятая печать».«…Я участник многих событий, определивших современную историю мира. Мои размышлизмы и мнения — не плоды изучения маразматических мемуаров и кастрированных архивов. Это мои впечатления от того лихого времени, которое не я имел, а которое меня имело. А кое-какие мыслишки забредали в мою детскую тыковку еще до воспитания в детском заведении НКВД, где меня держали и содержали, как социально опасного пацана-рецидивиста.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Повесть о рыбаках и их детях из каракалпакского аула Тербенбеса. События, происходящие в повести, относятся к 1921 году, когда рыбаки Аральского моря по призыву В. И. Ленина вышли в море на лов рыбы для голодающих Поволжья, чтобы своим самоотверженным трудом и интернациональной солидарностью помочь русским рабочим и крестьянам спасти молодую Республику Советов. Автор повести Галым Сейтназаров — современный каракалпакский прозаик и поэт. Ленинская тема — одна из главных в его творчестве. Известность среди читателей получила его поэма о В.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.