Пятая печать. Том 2 - [20]

Шрифт
Интервал

Но уже проникает и сюда советская архитектура в потрясной форме зданий, похожих на серые сундуки. Выперев на центральную улицу города плоский, серый фасад, тупой, как суконная морда партчинуши, такое здание нагло подавляет всех и вся злобно демонстративной деловитостью. Это модерн, новые здания советских учреждений. И изуродованы модерном все большие города.

* * *

Не люблю я модерн и уличный шум больших городов, наполненных оглушительным ревом моторов, многоязычным гвалтом людских потоков, бурлящих на перекрестках, слитно гнетущим гулом куда-то спешащей толпы с ее угрюмо шаркающим тяжелым топотом в гулких подземных переходах. Тошно от нервозности городского транспорта и унылого равнодушия в упор тебя не видящих глаз безликих его пассажиров. Тягостно на улицах, упертых в бесконечность, стиснутых глыбами каменных домов так, что, задрав голову, невозможно увидеть эти бетонные чудовищные сооружения, а можно только чувствовать от них жмущую тесноту, мучающую душу до кровавых мозолей.

Казалось бы, в большом городе, куда ни плюнь — всюду жизнь. А на деле это гнетущее душу, кошмарное скопище приматов, суетящихся среди громадных зданий, только усиливает чувство тоскливого одиночества. В большом городе — этой густонаселенной пустыне — люди вместо общения создают злую, обезьянью суету, духоту и уже не воспринимаются одушевленными и мыслящими. Каждый в большом городе теряет лицо, становясь таким же безликим, задерганным, как окружающая его толпа. Только в большом городе могли родиться жалобные слова: «Ну будь ты человеком… а?!» Не-ет, невозможно быть человеком в толпе — тесно тут, люди мешают. Нет в толпе человеков.

И с каждой минутой пребывания в большом городе нарастает тоска по глотку свежего воздуха, по человеческому осмысленному взгляду, не упертому затравленно вовнутрь себя, в пустоту своего одиночества, а с интересом распахнутого ко всем людям. И эта тоска, безотвязная, как жмущий ботинок, и это раздражение, отупляющее, как головная боль, заставляют поспешно покидать большие города, где остаются так и не увиденные музейные шедевры и не ощипанные сазанчики при пухленьких лопатничках.

* * *

Гнетет душу бетонное громадье большого города, рождая чувство затравленности, как у зафлаженного волка, но еще тоскливее становится ночью, когда в окнах домов зажигается свет. Иногда нахожу я плохо зашторенное окно и слежу за жестами и мимикой людей, общающихся за окном, пока не почувствую, как смыкается пространство вокруг меня засасывающей воронкой одиночества.

И тогда ухожу я в пустоту ночных улиц, унося в себе тоску и мучительную зависть к тем, кто вечером приходит домой, где его любят и ждут, где о нем думают и беспокоятся. Наблюдая жизнь людей за оконными стеклами, вижу я мимику, жесты. А о чем говорят, не слышно. И кажутся люди за оконным стеклом добрыми, красивыми, загадочными. Наверное, в стране, язык которой непонятен, все люди кажутся умными! И не верится, что эти прекрасные люди из окон вечернего города могут смешаться с толпой, заполняющей вокзалы, став частью бессмысленно раздраженной народной массы, нервно взлаивающей у касс пронзительными от злобы голосами.

* * *

Часто чувствую себя я древним старцем — пришельцем из прекрасного мира, грустно созерцающим в этом мире примитивных жителей. «Печально я гляжу на наше поколенье…» — вспоминаются горькие строчки стихов, написанные тоже пришельцем не из мира сего. Стихи эти читал мне Валет.

Особенно остро чувствую я свою нездешность, наблюдая за сверстниками, за комсой. Смешон мне их верноподданнический выпендреж друг пред другом и перед незримо присутствующим фискалом! Как паршивые актеришки в дурной советской пьеске, изо всех силенок демонстрируют комсюки примитивизм и напускную грубость, старательно скрывая собственные мысли и индивидуальность, будто бы играют пантомиму из жизни кошмарного мира, «где каплей льются с массою»!

Желание быть таким, как все, отвратительно. Это стремление не к равенству, а к одинаковости серебристо-серых платяных вшей, которые отличаются только размерами. Начиная с пионерии, комсюков воспитывали на одних и тех же книгах и кинофильмах, где все до тошноты одинаково. А в школе учителя объясняли про ретроградство родителей, благородство сексотства и о том, что об арестованных родителях надо сообщать в школу и в заявлении письменно отказываться от них. Во избежание.

И станешь тогда настоящим сексотом комсомольцем и откроется перед тобой «светлый путь в партию», где ты так же будешь сексотничать, подтверждая свою подлость, предавая товарищей, но уже на высоком партийном уровне! Если все вокруг тебя подлецы, то подлость в таком обществе нормальна и не видна. Сколько же подлецов воспитали пионерия и комсомол?!! Как мерзко общество, цель которого подавить и размазать личность в пионерии, комсомоле, партии, превратить сознание детей, юношей и взрослых в однородную жижу, «чтоб каплей литься с массою»! Очень вонючей массой…

Говорят, в Германии Гитлер создал общество без инакомыслящих. Две такие страны, как Россия и Германия, запросто приведут к общему знаменателю «единомыслие» на всей планете Земля! Для этого необходимо уничтожить интеллигенцию, оставив отборных подонков — работников советского искусства, писателей и художников, соответствующих ленинскому определению: «русская интеллигенция — сплошное говно!»


Еще от автора Александр Васильевич Войлошников
Пятая печать. Том 1

Судьба сына, 10-летнего Саши Войлошникова, ЧСИРа — члена семьи изменника Родины, изложена в романе «Пятая печать».«…Я участник многих событий, определивших современную историю мира. Мои размышлизмы и мнения — не плоды изучения маразматических мемуаров и кастрированных архивов. Это мои впечатления от того лихого времени, которое не я имел, а которое меня имело. А кое-какие мыслишки забредали в мою детскую тыковку еще до воспитания в детском заведении НКВД, где меня держали и содержали, как социально опасного пацана-рецидивиста.


Рекомендуем почитать
За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


Сквозь бурю

Повесть о рыбаках и их детях из каракалпакского аула Тербенбеса. События, происходящие в повести, относятся к 1921 году, когда рыбаки Аральского моря по призыву В. И. Ленина вышли в море на лов рыбы для голодающих Поволжья, чтобы своим самоотверженным трудом и интернациональной солидарностью помочь русским рабочим и крестьянам спасти молодую Республику Советов. Автор повести Галым Сейтназаров — современный каракалпакский прозаик и поэт. Ленинская тема — одна из главных в его творчестве. Известность среди читателей получила его поэма о В.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.