Пятая печать. Том 2 - [20]
Но уже проникает и сюда советская архитектура в потрясной форме зданий, похожих на серые сундуки. Выперев на центральную улицу города плоский, серый фасад, тупой, как суконная морда партчинуши, такое здание нагло подавляет всех и вся злобно демонстративной деловитостью. Это модерн, новые здания советских учреждений. И изуродованы модерном все большие города.
Не люблю я модерн и уличный шум больших городов, наполненных оглушительным ревом моторов, многоязычным гвалтом людских потоков, бурлящих на перекрестках, слитно гнетущим гулом куда-то спешащей толпы с ее угрюмо шаркающим тяжелым топотом в гулких подземных переходах. Тошно от нервозности городского транспорта и унылого равнодушия в упор тебя не видящих глаз безликих его пассажиров. Тягостно на улицах, упертых в бесконечность, стиснутых глыбами каменных домов так, что, задрав голову, невозможно увидеть эти бетонные чудовищные сооружения, а можно только чувствовать от них жмущую тесноту, мучающую душу до кровавых мозолей.
Казалось бы, в большом городе, куда ни плюнь — всюду жизнь. А на деле это гнетущее душу, кошмарное скопище приматов, суетящихся среди громадных зданий, только усиливает чувство тоскливого одиночества. В большом городе — этой густонаселенной пустыне — люди вместо общения создают злую, обезьянью суету, духоту и уже не воспринимаются одушевленными и мыслящими. Каждый в большом городе теряет лицо, становясь таким же безликим, задерганным, как окружающая его толпа. Только в большом городе могли родиться жалобные слова: «Ну будь ты человеком… а?!» Не-ет, невозможно быть человеком в толпе — тесно тут, люди мешают. Нет в толпе человеков.
И с каждой минутой пребывания в большом городе нарастает тоска по глотку свежего воздуха, по человеческому осмысленному взгляду, не упертому затравленно вовнутрь себя, в пустоту своего одиночества, а с интересом распахнутого ко всем людям. И эта тоска, безотвязная, как жмущий ботинок, и это раздражение, отупляющее, как головная боль, заставляют поспешно покидать большие города, где остаются так и не увиденные музейные шедевры и не ощипанные сазанчики при пухленьких лопатничках.
Гнетет душу бетонное громадье большого города, рождая чувство затравленности, как у зафлаженного волка, но еще тоскливее становится ночью, когда в окнах домов зажигается свет. Иногда нахожу я плохо зашторенное окно и слежу за жестами и мимикой людей, общающихся за окном, пока не почувствую, как смыкается пространство вокруг меня засасывающей воронкой одиночества.
И тогда ухожу я в пустоту ночных улиц, унося в себе тоску и мучительную зависть к тем, кто вечером приходит домой, где его любят и ждут, где о нем думают и беспокоятся. Наблюдая жизнь людей за оконными стеклами, вижу я мимику, жесты. А о чем говорят, не слышно. И кажутся люди за оконным стеклом добрыми, красивыми, загадочными. Наверное, в стране, язык которой непонятен, все люди кажутся умными! И не верится, что эти прекрасные люди из окон вечернего города могут смешаться с толпой, заполняющей вокзалы, став частью бессмысленно раздраженной народной массы, нервно взлаивающей у касс пронзительными от злобы голосами.
Часто чувствую себя я древним старцем — пришельцем из прекрасного мира, грустно созерцающим в этом мире примитивных жителей. «Печально я гляжу на наше поколенье…» — вспоминаются горькие строчки стихов, написанные тоже пришельцем не из мира сего. Стихи эти читал мне Валет.
Особенно остро чувствую я свою нездешность, наблюдая за сверстниками, за комсой. Смешон мне их верноподданнический выпендреж друг пред другом и перед незримо присутствующим фискалом! Как паршивые актеришки в дурной советской пьеске, изо всех силенок демонстрируют комсюки примитивизм и напускную грубость, старательно скрывая собственные мысли и индивидуальность, будто бы играют пантомиму из жизни кошмарного мира, «где каплей льются с массою»!
Желание быть таким, как все, отвратительно. Это стремление не к равенству, а к одинаковости серебристо-серых платяных вшей, которые отличаются только размерами. Начиная с пионерии, комсюков воспитывали на одних и тех же книгах и кинофильмах, где все до тошноты одинаково. А в школе учителя объясняли про ретроградство родителей, благородство сексотства и о том, что об арестованных родителях надо сообщать в школу и в заявлении письменно отказываться от них. Во избежание.
И станешь тогда настоящим сексотом комсомольцем и откроется перед тобой «светлый путь в партию», где ты так же будешь сексотничать, подтверждая свою подлость, предавая товарищей, но уже на высоком партийном уровне! Если все вокруг тебя подлецы, то подлость в таком обществе нормальна и не видна. Сколько же подлецов воспитали пионерия и комсомол?!! Как мерзко общество, цель которого подавить и размазать личность в пионерии, комсомоле, партии, превратить сознание детей, юношей и взрослых в однородную жижу, «чтоб каплей литься с массою»! Очень вонючей массой…
Говорят, в Германии Гитлер создал общество без инакомыслящих. Две такие страны, как Россия и Германия, запросто приведут к общему знаменателю «единомыслие» на всей планете Земля! Для этого необходимо уничтожить интеллигенцию, оставив отборных подонков — работников советского искусства, писателей и художников, соответствующих ленинскому определению: «русская интеллигенция — сплошное говно!»
Судьба сына, 10-летнего Саши Войлошникова, ЧСИРа — члена семьи изменника Родины, изложена в романе «Пятая печать».«…Я участник многих событий, определивших современную историю мира. Мои размышлизмы и мнения — не плоды изучения маразматических мемуаров и кастрированных архивов. Это мои впечатления от того лихого времени, которое не я имел, а которое меня имело. А кое-какие мыслишки забредали в мою детскую тыковку еще до воспитания в детском заведении НКВД, где меня держали и содержали, как социально опасного пацана-рецидивиста.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Повесть о рыбаках и их детях из каракалпакского аула Тербенбеса. События, происходящие в повести, относятся к 1921 году, когда рыбаки Аральского моря по призыву В. И. Ленина вышли в море на лов рыбы для голодающих Поволжья, чтобы своим самоотверженным трудом и интернациональной солидарностью помочь русским рабочим и крестьянам спасти молодую Республику Советов. Автор повести Галым Сейтназаров — современный каракалпакский прозаик и поэт. Ленинская тема — одна из главных в его творчестве. Известность среди читателей получила его поэма о В.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.