Пятая печать. Том 2 - [21]

Шрифт
Интервал

Комсюки с гордостью называют себя винтиками. Так хлестко обозвал их не какой-то апологет буржуйского индивидуализма, а сам Вождь и Учитель Всех Народов! Комса — идеально стандартные винтики бездушной совмашины. Им не поумнеть: для ума в голове нужны извилистые загогулины, в которых рождаются противоречивые мысли, а не стандартный прямой шлиц под госотвертку! Стандартное мышление удобно для управления. Стандарт идеальных подлецов создается стандартизацией кино, литературы, живописи, скульптуры, лозунгов для дебилизации идеями, о которых назойливо гундят парторги.

* * *

И стал я думать словами Печорина, созерцая людей с иронией «Героя нашего времени». Теперь он мой нравственный эталон, потеснивший в душе верного спутника детства — графа Монте-Кристо — романтичного, но не практичного. Наверное, каждый читающий подросток выбирает Печорина идеалом. И я, ничего не читающий уркач, не избежал этого! Времени для чтения у меня достаточно — нет желания. Отвык. В кодле Голубя было постоянное дружеское общение. А для серьезного чтения нужно уединение. Когда же я со Шнырем работал, то его кондрашка бы хватил, если б я вдобавок к другим своим прибабахам стал бы еще… читать!

— Хрен соси, читай газету — прокурором будешь к лету! — выговаривал Шнырь, если заставал меня пялящимся на обрывок газеты в сортире.

Очень гордится Шнырь пролетарским происхождением, не запятнанным интеллигентностью. Кроме денежных купюр, презирал он любую бумагу, испачканную типографской краской. Не смущаясь своей острой интеллектуальной недостаточностью, хвастал пролетарской родословной и слегка начальным образованием:

— Я, зашибись, сын уборщицы и ударной рабочей бригады. Короче, закончил я два класса и один коридор… тот, по которому меня, зашибись, из школы вышибли!

Общаясь со Шнырем, понял я, что глупость — это не отсутствие ума, а его разновидность. Как писал Флобер: «Дурак — это всякий инакомыслящий!» Вожди СССР не дураки, а «инакомыслящие»! В Шныре воплотились все особенности ума советского руководителя с ограниченными знаниями, но с неограниченной спесью, сдобренной пролетарским юморком, направленным на гнилого интеллигента, который не вылезает из идиотских ситуаций. Киношный интеллигент, болезненно тощий и неврастенически экзальтированный, отгорожен от жизни очками с большими линзами и крошечным умом, напичканным догмами ненужных знаний. А атлетически сложенный спокойный рабочий парень, добродушно грубоватый, с практичным складом ума, не без юморка вытаскивает интеллигента из дурацких коллизий, в которые его затаскивает интеллигентность, то есть глупость. Это стандартный «оживляж» советской мелодрамы. «Простые советские люди» должны знать о том, что все то, что выше их понимания, ниже их достоинства! Как написал Маяковский: «У советских собственная гордость!» Увы! Гордость невежеством. А ведь талантливый поэт… был…

В набалдашник Шныря, украшенного прической «бокс», заглядывали мысли не часто. И не на долго. Как в туалет, для уединения. Нагадив в пустоту, мысли исчезали. А меня Штырь и за дурака не считал, был уверен: мое место в дурдоме. Наповал его шокировала моя тяга к музеям и картинным галереям — местам самым бесперспективным с точки зрения щипача! Объяснение моим извращенным вкусам Шнырь находил в моей запущенной хронической интеллигентности от чрезмерной дозы образованности, полученной в детстве от недосмотра родителей.

— Ну, ты даешь, ядрена вошь! Переучили тебя до чего ж… несчастная ты жертва интеллигентского воспитания, перенесенного в раннем детстве, — не раз сокрушался Шнырь, и на его полноватом лице, не истощенном умственной деятельностью, появлялась искренняя жалость. Особенно беспокоила Шныря моя задумчивость. Увидев, что я опять уставился в одну точку, он ужасался, как высоконравственная бабушка, заставшая внучонка за онанизмом: «Опять у тебя, зашибись, мозгУ заклинило? Ах, ты ду-у-маешь?! Короче, иди в дурдом и думай там, если идиот! Зачем умному такая хрень — думать, если он, зашибись, и так умный?!»

Как у истинно пролетарского специалиста, не обремененного лишними знаниями, кругозор Шныря был туго натянут вокруг профессиональных интересов. Однажды я увидел его, разглядывающего репродукцию картины Александра Иванова «Явление Христа народу». Сосредоточенно сопя и шмуркая, рассматривал Шнырь персонажей картины, облаченных в иудейские хитоны. И почудилось мне, что на его пухлеющей физиономии загораются первые проблески интеллекта! Я уже ликовал, предвкушая свою миссионерскую роль в приобщении Шныря к искусству, к истории!

— Е-мое… — тем временем бормочет Шнырь, — ну, и зашиби-и-сь! Короче, Рыжий, а где у этих фрайеров ширманы?!!

Был Шнырь парнем покладистым, но его невежество, в сочетании с пролетарской чванливостью, раздражало, и чем ближе узнавал я его, тем дальше хотелось его послать. Да и Шныря тошнило от моей противоестественной тяги к не здоровой интеллигентщине. Не раз он, уязвленный в лучших пролетарских чувствах, заявлял:

— Чо волну поднял? Вот стукнемся жопой об жопу, а там, зашибись, будем посмотреть, кто дальше отскочит!

Но после каждой такой размолвки, природное благоразумие Шныря брало вверх над пролетарской гордостью. Как ученик школы Валета я Шнырю нужнее был, чем он мне. И остыв, он предлагал:


Еще от автора Александр Васильевич Войлошников
Пятая печать. Том 1

Судьба сына, 10-летнего Саши Войлошникова, ЧСИРа — члена семьи изменника Родины, изложена в романе «Пятая печать».«…Я участник многих событий, определивших современную историю мира. Мои размышлизмы и мнения — не плоды изучения маразматических мемуаров и кастрированных архивов. Это мои впечатления от того лихого времени, которое не я имел, а которое меня имело. А кое-какие мыслишки забредали в мою детскую тыковку еще до воспитания в детском заведении НКВД, где меня держали и содержали, как социально опасного пацана-рецидивиста.


Рекомендуем почитать
За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


Сквозь бурю

Повесть о рыбаках и их детях из каракалпакского аула Тербенбеса. События, происходящие в повести, относятся к 1921 году, когда рыбаки Аральского моря по призыву В. И. Ленина вышли в море на лов рыбы для голодающих Поволжья, чтобы своим самоотверженным трудом и интернациональной солидарностью помочь русским рабочим и крестьянам спасти молодую Республику Советов. Автор повести Галым Сейтназаров — современный каракалпакский прозаик и поэт. Ленинская тема — одна из главных в его творчестве. Известность среди читателей получила его поэма о В.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.