— Дома еще кто-то есть? — невольно спросила пришедшая, дабы убедиться, что гостеприимство Клавы будет одобрено остальными.
— Папка на фронте, брат в Москве, как был и до войны, а мы все тут, — понимающе засмеялась Клава. — Дома сидим.
В коридоре уже стояла тетя Катя и снимала с плеч Прасковьи Яковлевны ее котомку.
— Снимай обувь, — торопила она гостью. — Освобождай ноги. Устала, бедная. Сейчас мы водички горячей сделаем, попарим тебе их. Женя! — позвала она младшую дочь, умную расторопную девчушку. — Зажигай керогаз, ставь ведро с водой на огонь.
Тут Прасковью Яковлевну накормили, помогли выкупаться, попарить ноги, смазать натертые места разведенным луковым соком. Ей дали свежее белье и постелили на лучшей в доме кровати. Прасковья Яковлевна досказывала свои приключения, уже почти засыпая. Но все же приютившие ее люди поняли, с какой отважной миссией пришла она в город, и прониклись к молодой женщине сочувствием и уважением, готовностью помочь еще чем-то, сделать для нее еще больше полезного.
Утром Прасковья Яковлевна проснулась ни свет, ни заря — сказалась не только сельская привычка рано подниматься, но и внутреннее волнение перед неизвестными событиями, навстречу которым она стремилась. Прасковья Яковлевна ощущала легкую дрожь во всем теле, какое-то будоражащее нетерпение, невозможность медлить и оставаться на месте. Вместе с тем она понимала, что это просто разгулялись нервы, что надо унять это недомогание и, наоборот, набраться терпения, чтобы побороть ситуацию измором. Короче, позавтракала она в одиночестве тем, что ей предусмотрительно оставила на утро тетя Катя, и тихо вышла со двора.
Осень стояла теплая, влажная, именно какую она любила. Дышалось легко. И хотя опять первые шаги дались с трудом, все же теперь Прасковья Яковлевна быстрее размяла ноги, обласканные с вечера теплыми ваннами и легким луковым компрессом. Даже котомка, висящая на короткой палке, перекинутой через плечо, казалась уже не такой тяжелой.
Город достаточно хорошо освещался, и Прасковья Яковлевна отважно пошла на улицу Чичерина, где была тюрьма — там немцы содержали советских военнопленных. Убыстрять шаг не имело смысла — стояла предрассветная пора, с неохотой переменяющая рассветные сумерки на свет дня.
К месту путешественница подошла, когда начало светать, город еще был погружен в тишину, только у забора тюрьмы виднелось несколько человек, как и Прасковья Яковлевна, пришедших то ли вызволить своих пленных, то ли подкормить чужих. Были тут и такие — они истово верили, что в таком случае Господь не оставит без своего попечительства их родных и близких, находящихся где-то на войне, в неизвестных обстоятельствах. Зато гогочущей немчуры с собаками на дзинькающих цепях было, что тучи комариной. Прогулочным шагом они прохаживались вдоль забора, оставляя без внимания собравшихся людей, но все же время от времени поворачивались к ним и, глядя, поверх голов, кричали:
— Вэк! Вэк! Атайти к дароге! Шнель, русишн швайн!
Тогда люди молчаливыми тенями переходили дорогу и выстраивались с противоположной ее стороны, держась все так же вдоль линии забора вокруг узилища.
Вот так часов до девяти немцы не позволяли даже приблизиться к территории, обнесенной колючей проволокой. А людей прибывало, толпа у тюремных ворот становилось все больше. И вместе с восходящим солнцем люди оживлялись и их глаза начинали светиться теплой надеждой.
Но вот охранники устремились к воротам, разбились на два отряда, заняли позиции по обеим их сторонам, и вместе с этим начал улавливаться нестройный топот множества ног и резкие покрикивания, похожие на команды.
— Ведут… — послышался шепот. — На работу выводят…
Не спеша, словно с натугой, открылись ворота и оттуда показались шеренги военнопленных. Они шли строем, похожим на квадраты. Каждую шеренгу замыкали охранники. В миг, которого с таким нетерпением ждали, собравшиеся растерялись и оцепенели. Никто не мог двинуться с места. А все потому, что никого из военнопленных нельзя было узнать. Это были в равной мере заросшие, немытые, уставшие мужчины, еле волочащие ноги. Их измождение достигло таких пределов, что на лицах стерлось своеобразие, и они превратились в одну маску на всех — маску скорой смерти. Ссутуленные спины, поднятые к ушам плечи, болтающиеся на плечах одежды дополняли картину одинаковости этих устало шевелящихся фигур, лишали их индивидуальных различий и внешнего разнообразия.
Колонны прошли и скрылись, а люди так и не тронулись с места. Никто ни к кому не кинулся, никто никого не окликнул. И никто не попытался сократить дистанцию между собой и колонной невольников. Не переглядываясь и не сговариваясь, по какому-то молчаливому единодушию собравшиеся остались стоять и покорно чего-то ждать, хотя понятно было, что ждать придется до вчера — немцы своих пленников не баловали трехразовым питанием и отдыхом. Ждать и догонять… — извечные трудности. Но это тогда тяжело, когда ждешь с минуты на минуту, а минута эта все откладывается. Тут ждалось легче — все знали, когда пленных поведут обратно, поэтому лишними рывками надежды не изнурялись.