В последний раз перекликались тогда в дремучих шумавских лесах ходские часовые, в последний раз реяло над головами доблестных хранителей чешской границы окаймленное черным белое знамя с песьей головой.
Грянула битва у Белой горы.
Разлив всеобщего бедствия захлестнул и этот уголок Ходского края. На сороковой день после староместских казней императорский наместник Карл фон Лихтенштейн за семь тысяч пятьсот золотых «заложил» вольных ходов гофрату Вольфу Вильгельму Ламмингеру барону фон Альбенрейту, который в качестве императорского комиссара был одним из главных виновников трагедии 21 июня 1621 года. А девять лет спустя за пятьдесят шесть тысяч золотых ходы были уже проданы тому же Ламмингеру в полное и потомственное владение.
Барон фон Альбенрейт не хотел признать и не признал, конечно, ходских вольностей и привилегий и стал обращаться с ними как с обыкновенными крепостными.
Тогда ходы и повели свою последнюю длительную и упорную борьбу. Свободолюбивые люди стойко защищали свои права от насилия и беззакония. Больше шестидесяти лет длилась эта неравная борьба. Порою вспыхивала искра надежды, и ходы думали, что им удастся выиграть тяжбу при венском дворе, но выиграл ее окончательно и бесповоротно наследник Ламмингера, его сын Максимилиан. Ходам раз и навсегда было сказано, что просьба их отклоняется, что все их привилегии аннулированы и потеряли силу, а сами они обязаны под страхом строгой кары хранить.
ЭТО было в 1668 году. Молчание действительно воцарилось в Ходском крае. Гробовое молчание. Его не нарушило даже разразившееся в 1680 году по всему Чешскому королевству грозное крестьянское восстание.
Но все же не было. Ходы нарушили его. А с этого и начинается наша история.
Ранние ноябрьские сумерки спустились на горы и долы и окутали тьмой весь край, приютившийся у подножия крутого Черхова и вдоль хребта Галтравы. Тяжелые черные тучи неслись, задевая за лесистые вершины, они проносились над горной цепью Чешского Леса, вздымавшейся над притихшим краем исполинской стеной, теряющейся в поднебесье.
Настал грозный час.
Над тучами и над землей — над всем владычествовал ураган. Все дрожало перед ним — и одинокое дерево среди поля и вековые великаны в дремучей чаще на склонах гор. Старые и молодые березы, густо растущие на горе Градек, вознесшейся над деревней Уезд, жалобно стонали и гнулись, ураган злобно срывал последние желтые листья и в бешеном порыве гнал их в черную мглу. А на соседней вершине Гурке непокорно гудел дубовый лес. Потрясая раскидистыми кронами, дубы сопротивлялись вихрю, который, стремительно вырвавшись из леса, бросался на притихшую деревню, прилепившуюся к Градеку, как одинокое гнездо.
Раскачивались и шумели деревья вдоль дороги и в садах. Громче всех гудела вековая липа в просторном дворе Козины, а журавль у старого колодца под липой отчаянно скрипел и визжал. Но все тонуло в вое ветра, свирепствовавшего в густых ветвях старого дерева.
В доме горел огонь. Тусклый свет, пробивавшийся во двор сквозь низенькое оконце, упал на взметнувшийся внезапно столб желтых листьев; вихрь яростно закружил их, подхватил и в одно мгновение унес в темную высь. И когда ураган, словно взбесившись, заревел и засвистел с особенной злобой, кто-то подошел к окну. Показался чей-то силуэт, окно приоткрылось, и обнаженные женские руки выставили в темноту небольшую миску; тотчас же над миской заклубилось белое облачко, заклубилось и, точно рой мельчайших снежинок, было развеяно ветром, в жертву которому было назначено. Рыдающая Мелюзина жадно поглотила муку, поданную ей для умилостивления, застонала и, ринувшись во тьму, исчезла.
Окно закрылось, тень за окном исчезла.
На дворе по-прежнему бушевала непогода. Но в доме, в довольно просторной горнице, было тепло и уютно. В очаге пылал огонь и потрескивали смолистые деревья. Ярко горела воткнутая в черный светец лучина и освещала женщину, которая, принеся жертву Мелюзине, отошла от окна и поставила порожнюю миску на некрашеную полку.
Это была крестьянка, молодая, стройная и красивая женщина; особенную прелесть ее лицу придавал открытый взгляд карих глаз и прямой нос. На ней был обычный наряд — юбка и безрукавка, голова была повязана пестрым платком.
Поставив миску на полку, она опять уселась на стул поодаль от расписной кровати с пологом и, взявшись за толстый шнур, равномерным, легким движением стала раскачивать подвешенную к потолку холщовую люльку, напевая вполголоса:
Бай, бай, детка,
Малолетка,
Ты б уж спала да молчала,
Своей маме не мешала…
За окном ей вторила буря. Вой ветра и шум деревьев сливались в один сплошной рев, от которого стекла дребезжали в рамах. Молодая мать продолжала петь колыбельную песенку. Из-под полога, свисавшего над кроватью, доносился громкий шепот и приглушенный смех. Долго сдерживаемый смех прорвался, наконец, и зазвенел, веселый и звонкий, как серебряный колокольчик. Другой, низкий голос тотчас стал его успокаивать, а хозяйка прикрикнула, но совсем не строго:
— Потише там, дайте Ганалке заснуть! — И, покачивая люльку, она снова запела:
Не заснешь же, голубочек,