Проклятие - [10]
Феня крепилась, сжав зубы и сдерживая дыхание и глубоко вздыхая, когда боль проходила. Она еще не совсем отряхнула остатки сна, и мысли шли тягуче и вяло.
„Уже? Неужели уже? — лениво думала она, по особому сокращению мускулов чуя уже приближавшийся поворот странного колеса. — Уже начинается?“
Боль равномерно повторялась и не усиливалась.
Временами бывало даже так, что Феня успевала задремать легкой прозрачной дремотой в перерывы.
И только часа через два боль начала расти. Уже нельзя было лежать молча — так мучительно было наболевшему за долгую беременность телу, — и она жалобно и тихо стонала.
Старуха зашевелилась на своей кровати и забормотала что-то.
— Фень — ты? — неожиданно спокойно, без всякой злобы, спросила она.
— О-о-о-о-ох! — застонала Феня.
— Началось?
— Д-д-да… кажись, ох, матушка моя!..
Старуха завозилась, зашуршала босыми ногами по полу и брякнула коробкой спичек.
— Говорила, баню топить надо, мало что четверг, нет, все не слушает, сам умнее, — бормотала она, возясь над лампой и побрякивая стеклом.
Вспыхнул огонь — сначала голубой, потом красный, потом желтый, и ровным язычком разгорелся в лампе.
Старуха подошла к скамье, на которой лежала Феня, и стала выщупывать ее.
— К утру будет, — проговорила она, и тень какой-то далекой и тихой усмешки слабо прошла по ее темному морщинному лицу; — а ты встань, походи, — легче будет…
Феня поднялась и, слегка наклонившись, засновала по избе. Длинная тень беззвучно перебегала за ней, ломалась на печке, уходила под скамьи, в углы. Порой Феня останавливалась и приседала от нестерпимой боли и уже не стонала, а кричала голосом.
Проснулся старик и, свесив голову, долго глядел мутными, заволакивающимися глазами. И Мишка проснулся.
— Начала выть, сволочь проклятая, — заворчал было он, но старуха вдруг взъелась и накинулась на него.
— Что ты ругаешься, лодырь стоеросовый! — кричала она, взмахивая рукой так, что тень ее судорожно летала по занавеске, — ты не знаешь, так и молчи, дубина этакая… Попробовал бы сам, не так бы завыл… Тоже хозяин нашелся, скажи на милость!..
Мишка замолчал, выглянул из-за занавески и долго глядел на сестру. И было ли это на самом деле, или только казалось Фене — но в лице его не было обычной угрюмой тупости и злобного равнодушия. Он смотрел просто, немного удивленно и с участливым любопытством как будто.
Но она не могла вглядываться и долго не знала — точно ли это было, или показалось ей, потому что все внимание ее было обращено на то, что свершалось внутри ее болеющего тела.
Там свершалась таинственная и сложная работа, к присутствие ее странно изменило знакомую обстановку известной с детства избы, знакомые лица людей и все…
Как будто легкой туманной завесой подернулось все, смягчилось и ушло куда-то, и звуки долетали далекие и чуждые, словно из другого мира.
Кто-то ставил самовар, большой, что кипятили только в праздничную, когда собиралось много гостей, брякал трубой, и с удивлением она замечала, что возился над этим Мишка.
Горела лампа. И в ее желтом ровном свете неслышно и неторопливо двигалась мать. Подходила к ней, когда схватки усиливались, и терла сухой твердой рукой спину и говорила что-то. Нельзя было разобрать слов, но что-то доброе и ободряющее…
И тот же отблеск далекой, всезнающей и мудрой улыбки лежал в привычно-суровых, глубоко прогнутых складках знакомого лица…
Но по мере того, как усиливались боли, — все это отходило и заволакивалось гуще и плотнее.
Она уже моментами теряла память, и крик, хриплый и натуженный, лился широко из расширившегося, напряженного горла. Как бы проснувшись, она вдруг видела лицо матери, изумленно-испуганные глаза Нюшки, странное, по непривычному выражению какой-то особенной важности, лицо Мишки. А в окнах попрежнему была синяя ночь и далекие, повисшие в непостижимой вышине звезды, переливающиеся холодным жидким золотом.
И опять боль — страшная, жестокая, о которой прежде не могло быть представления, заставлявшая кричать хрипло и дико…
Она прогнала даже время — и его не было, потому что не было сознания и памяти о нем. Вдруг заметила она с мелькнувшим на минуту удивлением, что уже нет лампы — и все светло, и дневной яркий свет смотрит в окна, а за ними ослепительно сверкает залитый солнцем снег… И так же нежданно, сразу, точно про шло всего лишь мгновение одно, надвинулись сумерки и опять старуха добродушно ворчит что то и гремит коробкой спичек возле лампы, и желтый огонек загорается ровным светом. А около нее вертится какая-то другая старуха, и не сознанием, а только привычкой памяти она узнает повитуху Матвеиху.
— Ничего, ничего, родненькая моя, то ли еще нашему брату бабе терпеть приходится, — как бисером сыплет она круглыми торопливыми словами, — час минешь и век живешь — гляди к ночи такого молодца родишь..
Упоминание о молодце будит далекое воспоминание.
— Проклятый, проклятый, проклятый! — кричит Феня метаясь по широкой старухиной кровати.
И опять не было ни людей, ни избы, ни времени — одна только жестокая невыносимая боль и собственный крик, чужой и незнакомый, как будто кричала не она, а кто-то сидевший внутри ее мучающегося тела.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
«Утро. Кабинет одного из петербургских адвокатов. Хозяин что-то пишет за письменным столом. В передней раздается звонок, и через несколько минут в дверях кабинета появляется, приглаживая рукою сильно напомаженные волосы, еще довольно молодой человек с русой бородкой клином, в длиннополом сюртуке и сапогах бурками…».
Алексей Алексеевич Луговой (настоящая фамилия Тихонов; 1853–1914) — русский прозаик, драматург, поэт.Повесть «Девичье поле», 1909 г.
«Лейкин принадлежит к числу писателей, знакомство с которыми весьма полезно для лиц, желающих иметь правильное понятие о бытовой стороне русской жизни… Это материал, имеющий скорее этнографическую, нежели беллетристическую ценность…»М. Е. Салтыков-Щедрин.
«Сон – существо таинственное и внемерное, с длинным пятнистым хвостом и с мягкими белыми лапами. Он налег всей своей бестелесностью на Савельева и задушил его. И Савельеву было хорошо, пока он спал…».