Приключения сомнамбулы. Том 1 - [27]
Ему бы возмутиться самим собой, путаником, взять себя в руки, сосредоточиться. Но, если не забыли, принявшись за так бередившее, так волновавшее заполнение словами тетрадки, Соснин малодушно доверялся любым позывам. Среди них зачастую попадались необязательные, уводившие куда-то в стороны или же далеко-далеко назад и, стало быть, достойные обуздания. А он – давал волю всем им, этим позывам, без исключения, надеясь, что текст соберётся в целое и оформится постепенно, как корабль, выплывающий из тумана. Незаметно для себя и окружающих выращенное кредо – околдовывать, интригуя, путая, утомляя, ибо и письмо, и чтение – работа! – оборачивалось против него, он сам, пока писал, превращался в беспомощного дешифровщика сумбурного и разнородного, столько всего соединившего в себе текста. Пробиваясь сквозь невнятности, читал что-то едва знакомое, будто бы написанное не им, а задолго до него, читал и менял-развивал по-своему уже задетое когда-то и кем-то, и снова писал, писал, чтобы узнать, непременно узнать, куда своеволие письма его заведёт.
Более чем неясная цель оправдывалась элементарно – вело любопытство. Порой ему чудилось, что хоть и с перебоями, читает старую-престарую книгу с размытыми слезами, прожжёнными душевным огнём страницами, и он заполнял пятнистые пробелы или дыры в коричневато-жёлтых обводах по своему усмотрению, когда получался связный кусок, сердце замирало, подсказывало, что читает он не только записанное на траченной временем бумаге, но и в своих генах. Понимал вдруг, что весь с головы до ног в любом своём желании и поступке предрешён, обусловлен, что его жизнь послушно повторяла в чём-то неуловимом, но главном, и лишь варьировала в деталях чужие, давно накрытые тенью забвения жизни, которые так же, как и его жизнь, тоже были ответвлениями от общего, не понятно кем и зачем посаженного ствола. И что же оставалось ему? – со смешанными чувствами, вызванными включённостью в общий для всех жизненный ток и рабской зависимостью от колебаний напряжения этого тока, он письменно и по-своему пересказывал прочитанное, именно в маяте творческого пересказа раскрывалось ему его назначение.
Желание докопаться, чтобы переиначить, было сильнее его.
Верил, что стал бы пересказывать то, что удалось бы дешифровать, понять, даже если бы этого не хотел, но он хотел, ещё как хотел!
И оттолкнувшись от какой-нибудь случайной темы, случайного эпизода, а то и случайно брошенного кем-то посторонним словца, торопливо, увлечённо, весело пересказывал-писал-сочинял на собственный лад, пока не спохватывался, что насвистывает давным-давно знакомый мотивчик, трогательный и тревожный, как предвоенный вальс.
В том-то и фокус, не усмехайтесь!
Где-то, когда-то, независимо от Соснина, хотя и адресуясь ему, был отлит в гармоническом, недосягаемом совершенстве текст, художественный эквивалент целостной жизни, который, распавшись под оплавляющим ударом бог знает чего – пусть молнии, пусть болида – испытывал теперь нагромождениями будто б первозданного хаоса.
Однако новоявленные нагромождения имели мало общего с грудами мёртвых, замшелых с одного боку руинных камней, разбросанных роком в достойных кисти романтика позах вечного сна. Это была подвижная, перекрашивающаяся почище клубка хамелеонов да ещё и многоголосая, будто групповое выступление чревовещателей, стихия, погружаясь в которую Соснин преломлял свои взгляды, слушал детские лепеты, крики, срывающийся отроческий фальцет – вспученная, засасывающая и тут же отвердевающая стихия хаоса образно воспроизводила тайны уже не только кем-то другим сочинённого и теперь разгадываемого им и с переменным успехом пересказываемого, в сомнениях перекладываемого на бумагу чужого текста, но и его собственного сознания. – А ну-ка, – поддразнивал препротивный внутренний голос, – побалуй-ка и потерзай себя, разберись во всём или хотя бы в чём-нибудь сам, а потом интригуй и путай других, разбирай спекшиеся завалы, наводи порядок, ну-ка, посмотрим на что ты годен. И он затруднённо продвигался в хаосе содержаний-форм и понятий-образов, и знание о себе самом выдавалось ему скупыми порциями, как выдаётся укротителем колючая рыбёшка за робкие успехи неповоротливому тюленю, чтобы тому не расхотелось запрыгивать в обруч.
Но кого вздумал он интриговать и путать, кого именно ему выпавшее, такое простое, такое невероятное приключение-прозрение могло бы заинтересовать? Нет, его не посещало высокомерное желание кому-то открывать глаза, указывать путь… просто какая-то сила толкала, резонируя с сердцебиением, он действительно не мог отступиться. Что за суверенная мания? Ведь и Илья Маркович вёл свой итальянский дневник, не зная, что появится племянник, прочтёт. И Художник, когда писал «Срывание одежд», не знал, что будто бы специально для Соснина свой многотрудный холст пишет! Да! И – совсем странно – даже картинное обращение Савла в Павла, чувствовал, написано для него искуснейшим веронцем-венецианцем, не только для него, конечно, для многих, очень многих, но для него – точно!
Мания замкнутости, каким-то образом открывающаяся для других?
Когда ему делалось не по себе, когда беспричинно накатывало отчаяние, он доставал большой конверт со старыми фотографиями, но одну, самую старую, вероятно, первую из запечатлевших его – с неровными краями, с тускло-сереньким, будто бы размазанным пальцем грифельным изображением, – рассматривал с особой пристальностью и, бывало, испытывал необъяснимое облегчение: из тумана проступали пухлый сугроб, накрытый еловой лапой, и он, четырёхлетний, в коротком пальтеце с кушаком, в башлыке, с деревянной лопаткой в руке… Кому взбрело на ум заснять его в военную зиму, в эвакуации?Пасьянс из многих фото, которые фиксировали изменения облика его с детства до старости, а в мозаичном единстве собирались в почти дописанную картину, он в относительно хронологическом порядке всё чаще на сон грядущий машинально раскладывал на протёртом зелёном сукне письменного стола – безуспешно отыскивал сквозной сюжет жизни; в сомнениях он переводил взгляд с одной фотографии на другую, чтобы перетряхивать калейдоскоп памяти и – возвращаться к началу поисков.
История, начавшаяся с шумного, всполошившего горожан ночного обрушения жилой башни, которую спроектировал Илья Соснин, неожиданным для него образом выходит за границы расследования локальной катастрофы, разветвляется, укрупняет масштаб событий, превращаясь при этом в историю сугубо личную.Личную, однако – не замкнутую.После подробного (детство-отрочество-юность) знакомства с Ильей Сосниным – зорким и отрешённым, одержимым потусторонними тайнами искусства и завиральными художественными гипотезами, мечтами об обретении магического кристалла – романная история, формально уместившаяся в несколько дней одного, 1977, года, своевольно распространяется на весь двадцатый век и фантастично перехлёстывает рубеж тысячелетия, отражая блеск и нищету «нулевых», как их окрестили, лет.
В романе-комедии «Золотая струя» описывается удивительная жизненная ситуация, в которой оказался бывший сверловщик с многолетним стажем Толя Сидоров, уволенный с родного завода за ненадобностью.Неожиданно бывший рабочий обнаружил в себе талант «уринального» художника, работы которого обрели феноменальную популярность.Уникальный дар позволил безработному Сидорову избежать нищеты. «Почему когда я на заводе занимался нужным, полезным делом, я получал копейки, а сейчас занимаюсь какой-то фигнёй и гребу деньги лопатой?», – задается он вопросом.И всё бы хорошо, бизнес шел в гору.
Каждый прожитый и записанный день – это часть единого повествования. И в то же время каждый день может стать вполне законченным, независимым «текстом», самостоятельным произведением. Две повести и пьеса объединяет тема провинции, с которой связана жизнь автора. Объединяет их любовь – к ребенку, к своей родине, хотя есть на свете красивые чужие страны, которые тоже надо понимать и любить, а не отрицать. Пьеса «Я из провинции» вошла в «длинный список» в Конкурсе современной драматургии им. В. Розова «В поисках нового героя» (2013 г.).
Художник-реставратор Челищев восстанавливает старинную икону Богородицы. И вдруг, закончив работу, он замечает, что внутренне изменился до неузнаваемости, стал другим. Материальные интересы отошли на второй план, интуиция обострилась до предела. И главное, за долгое время, проведенное рядом с иконой, на него снизошла удивительная способность находить и уничтожать источники зла, готовые погубить Россию и ее президента…
О красоте земли родной и чудесах ее, о непростых судьбах земляков своих повествует Вячеслав Чиркин. В его «Былях» – дыхание Севера, столь любимого им.
Эта повесть, написанная почти тридцать лет назад, в силу ряда причин увидела свет только сейчас. В её основе впечатления детства, вызванные бурными событиями середины XX века, когда рушились идеалы, казавшиеся незыблемыми, и рождались новые надежды.События не выдуманы, какими бы невероятными они ни показались читателю. Автор, мастерски владея словом, соткал свой ширванский ковёр с его причудливой вязью. Читатель может по достоинству это оценить и получить истинное удовольствие от чтения.
В книгу замечательного советского прозаика и публициста Владимира Алексеевича Чивилихина (1928–1984) вошли три повести, давно полюбившиеся нашему читателю. Первые две из них удостоены в 1966 году премии Ленинского комсомола. В повести «Про Клаву Иванову» главная героиня и Петр Спирин работают в одном железнодорожном депо. Их связывают странные отношения. Клава, нежно и преданно любящая легкомысленного Петра, однажды все-таки решает с ним расстаться… Одноименный фильм был снят в 1969 году режиссером Леонидом Марягиным, в главных ролях: Наталья Рычагова, Геннадий Сайфулин, Борис Кудрявцев.