Приключения сомнамбулы. Том 1 - [28]
Для кого-то ведь писал, сам не зная того, и подвальный сиделец из их двора. Столько унижений стерпел, чтобы тихо, незаметно писать; боковым зрением Соснин ощупал шероховатый пудожский цоколь с меловыми буквами, стрелкой, тянущейся от раструба водосточной трубы к окошку; интересно, что он смог написать?
А он, он сам – для кого?
И как он напишет, если напишет, как?
И что поймёт он, если создаст?
Найдёт ли свою форму? Или… ха-ха-ха, не форму, а как потом будут говорить – «формат»! Ха-ха, формат!
Нет, до воцарения формата, надо отыскать свою форму.
Шанский посмеивался над «как» Валерки Бухтина, его ключевым, если не отмычечным для формализма словечком. Соснин вслушивался в голоса Валерки и Тольки, следил за столкновениями их неиссякаемых идей, потоков слов, а заодно – за столкновениями и метаморфозами облаков… деревьям было тесно в закутке сада, тёмные ветви вязов, клёнов, простираясь над жёлтой стеной, тянулись к грязненькой Пряжке. И опять он убирал стену, вместе с решёткой, часовней, вместе с дополнительными чёрными железными воротами; в отличие от главных ворот, к ним не подкатывали «Скорые», эти ворота связывали растрескавшийся и местами просевший асфальтовый проезд, тянувшийся меж стеной и травянистым берегом Пряжки, с хозяйственным двором больницы, куда выходили разновысокие грубо обитые жестью двери кладовых, сараев с инвентарём, где высилась между полуобвалившимися крыльцами морга и кочегарки куча угля, стояли бачки – ветерок доносил сладковатую вонь; неожиданно ворота с громким скрипом открывались, что-то привозили грузовики, вывозили мусор.
Итак, он властно убирал стену, замыкался в других, удалённых подчас пространствах, и столько слышал, видел ещё.
Ведь помимо наслоений бессчётных натуральных картин Соснина дразнил ещё и ворох кем-то отснятых слайдов, которые осталось озвучить, склеить. Вернее, отсняты они были тоже им, а не кем-то посторонним, так, во всяком случае, ему казалось, во всяком случае, то, что хранили слайды – опасливо и наугад вытаскивал из вороха то тот, то этот – относилось лишь к нему одному, однако он-то и был чужим, посторонним, покуда жил, копил впечатления. Теперь же он смотрел в себя и на себя пытливо-жадно, критично: его жизнь уже была материалом.
И до чего же своенравно вёл себя этот материал!
Ну, вот хотя бы…
Или нет, лучше… Лучше так: встреча в метро с подвыпившим одноклассником, вереницы молодых лиц, улыбающихся со старых фото, невзначай подслушанный разговор могли, не считаясь с внутренним сопротивлением, вернуть в прошлое, чаще всего во дворы мрачноватой улицы, где увидел впервые солнечный свет и небо. Подчиняясь жестокой фабуле детских игр, дрался, оборонялся от наседавших врагов с саблями наголо, убегал, подгоняемый издевательским свистом, от толстой дворничихи Ули, петляя между дровяными поленницами, накрытыми толем или ржавой листовой жестью. И в этом возвращении поначалу не обнаруживалось ничего странного: так, или примерно так бывает со всеми. Но стоило пересечь по булыжникам рельефную коричневатую утробу Большой Московской – вот и сейчас пересекал её, запомнившуюся до руста и пухлого, с обломанным на конце окантом, штукатурного кронштейна, перелетев сюда из Коломны; пересекал и, оглянувшись зачем-то на круг чёрных чугунных тюбингов, отметину довоенной шахты метро, – круг выпирал в центре мостовой… – итак, итак, по возможности, всё – по порядку: убрав напрочь или перемахнув больничную стену на берегу Пряжки, перелетал из Коломны к гастроному, тому, что на углу Владимирской площади и Большой Московской, пересекал по булыжникам Большую Московскую и тут же подозрительно быстро, будто бы обозначая смену театральной картины или вовсе размывая и без того призрачную границу между реальным и воображённым, вырубался всесильной рукой небесный рубильник, в сумеречном, как чудилось, искусственном затемнении, расплывались овалы лиц, разговоры приглушались до неразборчивости, а родные пространства и силуэты, окружавшие Соснина, смыкались и обобщались. Обходя цинковые баки с отбросами, которыми лакомились какие-то жирные твари, брёл в полусне из арки в арку анфиладами проходных дворов, там и сям – слева, справа – замурованных тупиками, выделял в нудно-однообразной череде провалов и нависаний глубокие расщелины, взрезающие углы плоской кирпичной плоти. С изнанки города экономные живодёры содрали лепную кожу. Отвесные гниловатые срезы впивались зубьями в лиловое небо, зияли квадратами пробоин и плевы, но сочившаяся из окон тусклая желтизна ничего не могла подсветить, кроме всё тех же голых и гладких, палевых, землисто-коричневатых утёсов с ломаным верхом, сросшихся в ячеистый костяк города.
И поэтому, войдя во двор где-нибудь на Большой Московской или близ неё, на Малой Московской, на Загородном, в Щербаковом переулке, а возможно, что и под графитным эркером где-нибудь в сумрачном Свечном переулке, Соснин мог бы потом выйти из того двора где угодно, хоть на другом берегу Невы, прыгнуть на Введенской или Зелениной в дребезжащий и болтающийся трёхвагонный трамвай и понестись, раскачиваясь из стороны в сторону, мимо умбристых, серых, желтоватых домов, согнанных в дырявые ряды тополиными хлыстиками, предвкушая восхитительный пикник с сайкой и газировкой с двойным сиропом под ивами ЦПКиО. Вечером можно было отвалить от маленького бело-голубого дебаркадера с безвкусной резьбой, прижатого к малахитовым купам, и медленно-медленно, посматривая с обшарпанной закруглённой кормы на обмакнувшийся в залив задник заката, поплыть обратно в город на низком обтекаемом катере, который бы вздрагивал склёпанным кое-как железным тельцем, изрыгая из недр малосильной, но старательной машины зловонные облачка. И если бы Соснин подплывал к гранитным набережным и цветным дворцам в августе или сентябре, то выбивающийся из сил катер поджидала бы тёмная ртутно-густая Нева. Вода лоснилась бы и тяжело пошевеливала розоватыми, в бирюзовых разводах складками, кое-где сминаемыми свинцовой рябью, и шафрановый след заката уже терялся бы впереди, под фермой моста, в росчерках заводов и порта, а приземистую и без того панораму дворцов придавливала бы мрачная, сказочно-лохматая, как звериная шкура, туча, в какой-то миг готовая покончить с силуэтным господством башенки на кунсткамере. Кромешная тьма за парапетом набережной, лишь сгущаемая от мигания рубиновых автомобильных глазок, притягивала бы сносимый течением катер, он прицеливался бы к причалу-поплавку, увенчанному теремком ресторанчика с контурной ядовито-анилиновой неоновой рыбиной, под хвостом которой уже пиликал оркестрик и танцевали, и теснились бы в боковых проходах, дотравливая анекдоты, выбрасывая окурки за борт, полупьяные усталые нетерпеливые путешественники, и словно от тычка бортом в смягчавшую удар шину засветились бы вдоль набережной бусины фонарей, зазеленели бы под ними закруглённо остриженные макушки лип. А случись так, что Соснин возвращался бы с Островов под конец ясного и длинного, как сегодня, дня, то вода, небо ещё долго-долго и после его возвращения переливались бы жемчужно-сиреневыми оттенками, но, взбежав на берег по циклопическим расходящимся веером гранитным ступеням, он не залюбовался бы нежными переливами, в которых будет утопать город и после рубежного перезвона курантов на Петропавловке, привычно превращающего июльский вечер в белую ночь, а поспешил бы на продавленный каблуками тротуар Невского, чтобы успеть прошвырнуться в принаряженной толпе туда-сюда, постоять с ватагой приятелей – вот и Антошка Бызов с Толькой Шанским, замеченные у «Те-Же», перебегают перед трезвонящим трамваем Литейный, а-а-а, на углу Владимирского, у будущего «Сайгона», ждёт зелёного сигнала, хотя они не сговаривались, Валерка Бухтин, по прозвищу Нос. И некоронованный король Брода, неотразимый, с пшеничным, скульптурным, как гребешок на боевой каске, коком и профилем римского легионера Валя Тихоненко – на своём посту меж двух облицованных зеркалами простенков; на Вале, само собой, – тёмно-синий бостоновый, сшитый английским портным пиджак, в меру яркий шёлковый галстук, зауженные светлые брюки с манжетами… правая рука с пугающе торчащим из синего рукава протезом кисти повисла. С привычной отрешённостью вращая на пальце левой руки кольцо с ключами, Валя благосклонно кивает, словно старым друзьям-соратникам, и они кивают ему, польщённые, и Шанский, вопросительно посмотрев на одноклассников-вундеркиндов, дождавшись уже их кивков, окликает знакомых девчонок из трёхсотой школы, и все вместе они успевают на последний сеанс в «Титан» ли, «Октябрь», где их давно знают билетёрши, и вот они уже в призрачном затемнении кинозала озвучивают титры трофейного фильма жарким шёпотом, многозначительными смешками, шуршанием фольги и отламыванием шоколадных долек…
Когда ему делалось не по себе, когда беспричинно накатывало отчаяние, он доставал большой конверт со старыми фотографиями, но одну, самую старую, вероятно, первую из запечатлевших его – с неровными краями, с тускло-сереньким, будто бы размазанным пальцем грифельным изображением, – рассматривал с особой пристальностью и, бывало, испытывал необъяснимое облегчение: из тумана проступали пухлый сугроб, накрытый еловой лапой, и он, четырёхлетний, в коротком пальтеце с кушаком, в башлыке, с деревянной лопаткой в руке… Кому взбрело на ум заснять его в военную зиму, в эвакуации?Пасьянс из многих фото, которые фиксировали изменения облика его с детства до старости, а в мозаичном единстве собирались в почти дописанную картину, он в относительно хронологическом порядке всё чаще на сон грядущий машинально раскладывал на протёртом зелёном сукне письменного стола – безуспешно отыскивал сквозной сюжет жизни; в сомнениях он переводил взгляд с одной фотографии на другую, чтобы перетряхивать калейдоскоп памяти и – возвращаться к началу поисков.
История, начавшаяся с шумного, всполошившего горожан ночного обрушения жилой башни, которую спроектировал Илья Соснин, неожиданным для него образом выходит за границы расследования локальной катастрофы, разветвляется, укрупняет масштаб событий, превращаясь при этом в историю сугубо личную.Личную, однако – не замкнутую.После подробного (детство-отрочество-юность) знакомства с Ильей Сосниным – зорким и отрешённым, одержимым потусторонними тайнами искусства и завиральными художественными гипотезами, мечтами об обретении магического кристалла – романная история, формально уместившаяся в несколько дней одного, 1977, года, своевольно распространяется на весь двадцатый век и фантастично перехлёстывает рубеж тысячелетия, отражая блеск и нищету «нулевых», как их окрестили, лет.
В романе-комедии «Золотая струя» описывается удивительная жизненная ситуация, в которой оказался бывший сверловщик с многолетним стажем Толя Сидоров, уволенный с родного завода за ненадобностью.Неожиданно бывший рабочий обнаружил в себе талант «уринального» художника, работы которого обрели феноменальную популярность.Уникальный дар позволил безработному Сидорову избежать нищеты. «Почему когда я на заводе занимался нужным, полезным делом, я получал копейки, а сейчас занимаюсь какой-то фигнёй и гребу деньги лопатой?», – задается он вопросом.И всё бы хорошо, бизнес шел в гору.
Каждый прожитый и записанный день – это часть единого повествования. И в то же время каждый день может стать вполне законченным, независимым «текстом», самостоятельным произведением. Две повести и пьеса объединяет тема провинции, с которой связана жизнь автора. Объединяет их любовь – к ребенку, к своей родине, хотя есть на свете красивые чужие страны, которые тоже надо понимать и любить, а не отрицать. Пьеса «Я из провинции» вошла в «длинный список» в Конкурсе современной драматургии им. В. Розова «В поисках нового героя» (2013 г.).
Художник-реставратор Челищев восстанавливает старинную икону Богородицы. И вдруг, закончив работу, он замечает, что внутренне изменился до неузнаваемости, стал другим. Материальные интересы отошли на второй план, интуиция обострилась до предела. И главное, за долгое время, проведенное рядом с иконой, на него снизошла удивительная способность находить и уничтожать источники зла, готовые погубить Россию и ее президента…
О красоте земли родной и чудесах ее, о непростых судьбах земляков своих повествует Вячеслав Чиркин. В его «Былях» – дыхание Севера, столь любимого им.
Эта повесть, написанная почти тридцать лет назад, в силу ряда причин увидела свет только сейчас. В её основе впечатления детства, вызванные бурными событиями середины XX века, когда рушились идеалы, казавшиеся незыблемыми, и рождались новые надежды.События не выдуманы, какими бы невероятными они ни показались читателю. Автор, мастерски владея словом, соткал свой ширванский ковёр с его причудливой вязью. Читатель может по достоинству это оценить и получить истинное удовольствие от чтения.
В книгу замечательного советского прозаика и публициста Владимира Алексеевича Чивилихина (1928–1984) вошли три повести, давно полюбившиеся нашему читателю. Первые две из них удостоены в 1966 году премии Ленинского комсомола. В повести «Про Клаву Иванову» главная героиня и Петр Спирин работают в одном железнодорожном депо. Их связывают странные отношения. Клава, нежно и преданно любящая легкомысленного Петра, однажды все-таки решает с ним расстаться… Одноименный фильм был снят в 1969 году режиссером Леонидом Марягиным, в главных ролях: Наталья Рычагова, Геннадий Сайфулин, Борис Кудрявцев.