Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века - [96]
Легким стилем, предвосхищающим зрелого Державина, и риторической структурой эти стихи противоположны ломоносовской «Оде…»: здесь говорит сам субъект, а не властвующие над ним авторитетные инстанции (о стихотворении Каница см.: Mauser 2000, 89 sqq). Вместе с тем у Каница разыгрывается тот же сценарий секулярного благочестия, прозревающего божественное таинство за случайностями общественного успеха и провозглашающего квазирелигиозное смирение главным принципом политической этики. Сходные импликации «Оды, выбранной из Иова» обнаруживались с почти пародийной отчетливостью в анонимной «Епистоле», появившейся в 1761 г. в «Полезном увеселении». Отзвуки ломоносовской «Оды…» и «Опыта о человеке» Поупа в переводе Поповского открыто сочетались здесь с фрустрациями чинопроизводства:
(ПУ, 1761, №4, 33–34; курсив наш. – К. О.)
Этот перепев быстро ставшего классическим ломоносовского текста ясно обнаруживает его родство с этосом придворных и служебных иерархий. «Ода, выбранная из Иова» предстает перед нами многосоставным поэтико-риторическим жестом, в котором секулярное благочестие, физико-теологическая изобразительность и «возвышенная» поэтическая экзальтация сопрягались с дидактизмом придворной моралистики и – шире – с символическими конструкциями «вышней власти» и субъектности верноподданного.
Глава V
Аккламация, аллегория, суверенитет: политическое воображение ломоносовской оды
Торжественная ода располагается в точке пересечения политического и поэтического воображения (см.: Пумпянский 1935; Пумпянский 2000; Погосян 1997; Уортман 2002; Ram 2003; Рогов 2006; Маслов 2015). Еще Пумпянский описал манифестировавшуюся в оде (и русском «классицизме» вообще) модель политической темпоральности: «<…> после века смут – век политического спокойствия» (Пумпянский 2000, 42). В стихах Ломоносова и Малерба Пумпянский вычленяет общий политический сюжет победы монархии над врагами, фигурирующий в двух аллегорических итерациях: под видом мифа о торжестве богов над титанами, восходящего к апологиям «августианской реставрации» в одах Горация, и в метеорологических образах «бури», уступающей место «тишине». Важность этой общеевропейской темы для русской оды исследователь связывает с «характером русской дворцовой истории XVIII в.», изобиловавшей переворотами (Пумпянский 1935, 114–122). Наблюдения Пумпянского созвучны размышлениям Мандельштама, связывавшего в статье «Пшеница человеческая» (1922) русскую и европейскую литературу XVIII в. с переживанием политических катастроф:
Политическое буйство Европы, ее неутомимое желание перекраивать свои границы можно рассматривать как продолжение геологического процесса, как потребность продолжить в истории эру геологических катастроф. <…> Но политическая жизнь катастрофична по существу. Душа политики, ее природа – катастрофа, неожиданный сдвиг, разрушение. Хорошо бюргерам в «Фаусте», на скамеечке, покуривая трубку, рассуждать о турецких делах. Землетрясение приятно издалека, когда оно не страшно. Если не слышно гула политических событий – для Европы, насквозь политической по мироощущению, – это уже событие:
то есть простое отсутствие катастрофы ощущалось почти материально, как некий тонкий эфир тишины (Мандельштам 2010, 83–84).
И у Пумпянского, и у Мандельштама ода Ломоносова выступает средоточием определенной политической эстетики, вырастающей из «политического буйства Европы». Пумпянский обозначает эту эстетику понятием «классицизма», а его немецкий современник Вальтер Беньямин описывает в «Происхождении немецкой барочной драмы» (1928) под именем «барокко».
И Пумпянский, и Беньямин пишут о придворно-политической словесности XVII–XVIII вв., восходящей на немецкой почве к переводчику «Аргениды» и реформатору стиха Мартину Опицу. Прочтение этой литературы у Беньямина опирается на влиятельные выводы Карла Шмитта, помещавшего политико-юридическое учение о происхождении государственного порядка из чрезвычайного положения в средоточие политико-богословского мышления начала Нового времени (см.: Шмитт 2000, 11–29). На этом фоне поэтизация бунта и его подавления, катастрофы и реставрации предстает не только отображением исторической ситуации в России или европейских странах, но и артикуляцией теоретических представлений о суверенитете и его развертывании в политическом времени:
Суверен олицетворяет [repräsentiert] историю. Он сжимает исторические свершения в своей руке, как скипетр. Такое представление – вовсе не привилегия людей театра. В их основе – соображения государственного права. <…> Если современное понятие суверенитета сводится к высшей, монаршей исполнительной власти, то барочное понятие развивается из дискуссии о чрезвычайном положении и делает важнейшей функцией монарха предотвращение этого положения. Находящийся у власти уже заранее предназначен быть носителем диктаторской власти в чрезвычайном положении, вызванном войной, мятежом или иными катастрофами. <…> Ведь антитезой исторического идеала реставрации является идея катастрофы. Эта антитетика и сформировала теорию чрезвычайного положения. <…> Дело тирана – восстановление порядка в условиях чрезвычайного положения: диктатура, утопическим идеалом которой навсегда будет стремление заменить непостоянство исторических событий неколебимой конституцией законов природы (Беньямин 2002, 50–52, 61).
Научная дискуссия о русском реализме, скомпрометированная советским литературоведением, прервалась в постсоветскую эпоху. В результате модернизация научного языка и адаптация новых академических трендов не затронули историю русской литературы XIX века. Авторы сборника, составленного по следам трех международных конференций, пытаются ответить на вопросы: как можно изучать реализм сегодня? Чем русские жанровые модели отличались от западноевропейских? Как наука и политэкономия влияли на прозу русских классиков? Почему, при всей радикальности взглядов на «женский вопрос», роль женщин-писательниц в развитии русского реализма оставалась весьма ограниченной? Возобновляя дискуссию о русском реализме как важнейшей «моделирующей системе» определенного этапа модерности, авторы рассматривают его сквозь призму социального воображаемого, экономики, эпистемологии XIX века и теории мимесиса, тем самым предлагая читателю широкий диапазон современных научных подходов к проблеме.
Боевая работа советских подводников в годы Второй мировой войны до сих пор остается одной из самых спорных и мифологизированных страниц отечественной истории. Если прежде, при советской власти, подводных асов Красного флота превозносили до небес, приписывая им невероятные подвиги и огромный урон, нанесенный противнику, то в последние два десятилетия парадные советские мифы сменились грязными антисоветскими, причем подводников ославили едва ли не больше всех: дескать, никаких подвигов они не совершали, практически всю войну простояли на базах, а на охоту вышли лишь в последние месяцы боевых действий, предпочитая топить корабли с беженцами… Данная книга не имеет ничего общего с идеологическими дрязгами и дешевой пропагандой.
Автор монографии — член-корреспондент АН СССР, заслуженный деятель науки РСФСР. В книге рассказывается о главных событиях и фактах японской истории второй половины XVI века, имевших значение переломных для этой страны. Автор прослеживает основные этапы жизни и деятельности правителя и выдающегося полководца средневековой Японии Тоётоми Хидэёси, анализирует сложный и противоречивый характер этой незаурядной личности, его взаимоотношения с окружающими, причины его побед и поражений. Книга повествует о феодальных войнах и народных движениях, рисует политические портреты крупнейших исторических личностей той эпохи, описывает нравы и обычаи японцев того времени.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В настоящей книге чешский историк Йосеф Мацек обращается к одной из наиболее героических страниц истории чешского народа — к периоду гуситского революционного движения., В течение пятнадцати лет чешский народ — крестьяне, городская беднота, массы ремесленников, к которым примкнула часть рыцарства, громил армии крестоносцев, собравшихся с различных концов Европы, чтобы подавить вспыхнувшее в Чехии революционное движение. Мужественная борьба чешского народа в XV веке всколыхнула всю Европу, вызвала отклики в различных концах ее, потребовала предельного напряжения сил европейской реакции, которой так и не удалось покорить чехов силой оружия. Этим периодом своей истории чешский народ гордится по праву.
Имя автора «Рассказы о старых книгах» давно знакомо книговедам и книголюбам страны. У многих библиофилов хранятся в альбомах и папках многочисленные вырезки статей из журналов и газет, в которых А. И. Анушкин рассказывал о редких изданиях, о неожиданных находках в течение своего многолетнего путешествия по просторам страны Библиофилии. А у немногих счастливцев стоит на книжной полке рядом с работами Шилова, Мартынова, Беркова, Смирнова-Сокольского, Уткова, Осетрова, Ласунского и небольшая книжечка Анушкина, выпущенная впервые шесть лет тому назад симферопольским издательством «Таврия».
В интересной книге М. Брикнера собраны краткие сведения об умирающем и воскресающем спасителе в восточных религиях (Вавилон, Финикия, М. Азия, Греция, Египет, Персия). Брикнер выясняет отношение восточных религий к христианству, проводит аналогии между древними религиями и христианством. Из данных взятых им из истории религий, Брикнер делает соответствующие выводы, что понятие умирающего и воскресающего мессии существовало в восточных религиях задолго до возникновения христианства.
В своем последнем бестселлере Норберт Элиас на глазах завороженных читателей превращает фундаментальную науку в высокое искусство. Классик немецкой социологии изображает Моцарта не только музыкальным гением, но и человеком, вовлеченным в социальное взаимодействие в эпоху драматических перемен, причем человеком отнюдь не самым успешным. Элиас приземляет расхожие представления о творческом таланте Моцарта и показывает его с неожиданной стороны — как композитора, стремившегося контролировать свои страсти и занять достойное место в профессиональной иерархии.
Представление об «особом пути» может быть отнесено к одному из «вечных» и одновременно чисто «русских» сценариев национальной идентификации. В этом сборнике мы хотели бы развеять эту иллюзию, указав на относительно недавний генезис и интеллектуальную траекторию идиомы Sonderweg. Впервые публикуемые на русском языке тексты ведущих немецких и английских историков, изучавших историю довоенной Германии в перспективе нацистской катастрофы, открывают новые возможности продуктивного использования метафоры «особого пути» — в качестве основы для современной историографической методологии.
Для русской интеллектуальной истории «Философические письма» Петра Чаадаева и сама фигура автора имеют первостепенное значение. Официально объявленный умалишенным за свои идеи, Чаадаев пользуется репутацией одного из самых известных и востребованных отечественных философов, которого исследователи то объявляют отцом-основателем западничества с его критическим взглядом на настоящее и будущее России, то прочат славу пророка славянофильства с его верой в грядущее величие страны. Но что если взглянуть на эти тексты и самого Чаадаева иначе? Глубоко погружаясь в интеллектуальную жизнь 1830-х годов, М.
Книга посвящена истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века: времени конкуренции двора, масонских лож и литературы за монополию на «символические образы чувств», которые образованный и европеизированный русский человек должен был воспроизводить в своем внутреннем обиходе. В фокусе исследования – история любви и смерти Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803), автора исповедального дневника, одаренного поэта, своего рода «пилотного экземпляра» человека романтической эпохи, не сумевшего привести свою жизнь и свою личность в соответствие с образцами, на которых он был воспитан.