Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века - [9]
Раньше говорилось: делай это и не делай того, но в общем и целом контроль был невелик. <…> Теперь ситуация меняется. Давление людей друг на друга возрастает, требования «хорошего поведения» приобретают все большую принудительную силу. Проблема поведения становится одной из важнейших. Правила, содержавшиеся ранее в стихах-памятках или разбросанные по трактатам, написанным на совсем другие темы, собираются Эразмом в одном сочинении, причем впервые весь круг вопросов о поведении в обществе (не только за столом) освещается в работе, специально посвященной данной проблеме. Успех труда Эразма был явным признаком ее растущей значимости. Близкие по духу сочинения, вроде «Придворного» Кастильоне или «Галатео» Делла Каза – если упомянуть только важнейшие из них, – появляются в это же время. За ними стоят уже указанные нами общественные процессы: старые социальные союзы если не разрушились, то ослабли, вступили в период трансформации. Индивиды разного социального происхождения оказываются в едином бурлящем котле событий, изменяющих их положение. В потоке все ускоряющейся социальной циркуляции происходят подъем одних, падение других.
На протяжении всего XVI и в начале XVII в. – где раньше, где позже, с разного рода отступлениями – идет укрепление новой социальной иерархии. Появляется новый высший слой, новая аристократия, включающая в себя людей различного социального происхождения. В результате необходимость единых для всех них правил «хорошего» поведения становится важной проблемой: изменение состава нового высшего слоя влечет за собой невиданное ранее давление на каждого принадлежащего к нему человека, растет социальный контроль. В этой ситуации из-под пера Эразма, Кастильоне, Делла Каза и прочих авторов и вышли сочинения о манерах (Элиас 2001, I, 141).
В статье о «Езде в остров любви» Лотман в сходных категориях осмысляет культурный слом петровской эпохи:
Бытовое поведение потребовало таких же учебников и наставлений, как ритуальное, и таких же уставов, как рекрутское учение. Отсюда не только обилие метаязыковых инструкций по разным сферам деятельности, но и стремление любой текст истолковывать как такую инструкцию. Такие произведения, как воинский устав 1716 г., духовный регламент, «Приклады како пишутся комплементы», «Генеральные сигналы, надзираемые во флоте его царского величества», «Книга Марсова или воинских дел», «Объявление каким образом асамблеи отправлять надлежит. Асамблеи слово французское, которого на Русском языке одним словом выразить невозможно» или «Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению», вопринимались именно как инструкции для поведения (Лотман 1992б, 27).
Становление новой литературы как института оба теоретика вписывают в общую логику социокультурных сдвигов, сопровождавших кристаллизацию абсолютистского порядка и дисциплинарных режимов Нового времени. В работе «Поэтика бытового поведения в русской культуре XVIII века» (1977) Лотман подчеркивает созданное петровской реформой напряжение между сферой дискурсивной регламентации и привычным, «естественным» поведением:
Русское дворянство после Петра пережило изменение значительно более глубокое, чем простая смена бытового уклада: та область, которая обычно отводится бессознательному, «естественному» поведению, сделалась сферой обучения. Возникали наставления, касающиеся норм бытового поведения, поскольку весь сложившийся в этой области уклад был отвергнут как неправильный и заменен «правильным» – европейским. Это привело к тому, что русский дворянин в петровскую и послепетровскую эпоху оказался у себя на родине в положении иностранца – человека, которому во взрослом состоянии искусственными методами следует обучаться тому, что обычно люди получают в раннем детстве непосредственным опытом. <…> Культурная инверсия такого типа отнюдь не означала «европеизации» быта в прямолинейном понимании этого выражения, поскольку перенесенные с Запада формы бытового поведения и иностранные языки, делавшиеся нормальным средством бытового общения в русской дворянской среде, меняли при такой пересадке функцию. На Западе они были формами естественными и родными и, следовательно, субъективно неощутимыми. Естественно, что умение говорить по-голландски не повышало ценности человека в Голландии. Перенесенные в Россию, европейские бытовые нормы становились оценочными, они, как и владение иностранными языками, повышали социальный статус человека (Лотман 1992в, 249–250).
Обучение «европейскому» языку и бытование соответствующей литературы оказывалось в новой ситуации элементом социальной семиотики, определявшей личный статус и общую картину общественной иерархии. У Лотмана этот важный тезис увязан с идеей принципиального отличия России от Запада, но и эта оппозиция может пониматься как условный элемент семиотического описания, а не сущностное историософское утверждение. Выводы и наблюдения Элиаса позволяют заключить, что напряжение между родным, «естественным» языком и чужим – главным образом французским – было важным атрибутом иерархического порядка начала Нового времени. Элиас начинает свое исследование с генеалогии понятия «цивилизации» как «разделительной линии», очерчивающей в немецком контексте высший слой «говорящей по-французски и по французским образцам „цивилизировавшейся“ придворной аристократии», которая «осознает себя и оправдывает отличия, ссылаясь на особого рода
Научная дискуссия о русском реализме, скомпрометированная советским литературоведением, прервалась в постсоветскую эпоху. В результате модернизация научного языка и адаптация новых академических трендов не затронули историю русской литературы XIX века. Авторы сборника, составленного по следам трех международных конференций, пытаются ответить на вопросы: как можно изучать реализм сегодня? Чем русские жанровые модели отличались от западноевропейских? Как наука и политэкономия влияли на прозу русских классиков? Почему, при всей радикальности взглядов на «женский вопрос», роль женщин-писательниц в развитии русского реализма оставалась весьма ограниченной? Возобновляя дискуссию о русском реализме как важнейшей «моделирующей системе» определенного этапа модерности, авторы рассматривают его сквозь призму социального воображаемого, экономики, эпистемологии XIX века и теории мимесиса, тем самым предлагая читателю широкий диапазон современных научных подходов к проблеме.
Автор монографии — член-корреспондент АН СССР, заслуженный деятель науки РСФСР. В книге рассказывается о главных событиях и фактах японской истории второй половины XVI века, имевших значение переломных для этой страны. Автор прослеживает основные этапы жизни и деятельности правителя и выдающегося полководца средневековой Японии Тоётоми Хидэёси, анализирует сложный и противоречивый характер этой незаурядной личности, его взаимоотношения с окружающими, причины его побед и поражений. Книга повествует о феодальных войнах и народных движениях, рисует политические портреты крупнейших исторических личностей той эпохи, описывает нравы и обычаи японцев того времени.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В настоящей книге чешский историк Йосеф Мацек обращается к одной из наиболее героических страниц истории чешского народа — к периоду гуситского революционного движения., В течение пятнадцати лет чешский народ — крестьяне, городская беднота, массы ремесленников, к которым примкнула часть рыцарства, громил армии крестоносцев, собравшихся с различных концов Европы, чтобы подавить вспыхнувшее в Чехии революционное движение. Мужественная борьба чешского народа в XV веке всколыхнула всю Европу, вызвала отклики в различных концах ее, потребовала предельного напряжения сил европейской реакции, которой так и не удалось покорить чехов силой оружия. Этим периодом своей истории чешский народ гордится по праву.
Имя автора «Рассказы о старых книгах» давно знакомо книговедам и книголюбам страны. У многих библиофилов хранятся в альбомах и папках многочисленные вырезки статей из журналов и газет, в которых А. И. Анушкин рассказывал о редких изданиях, о неожиданных находках в течение своего многолетнего путешествия по просторам страны Библиофилии. А у немногих счастливцев стоит на книжной полке рядом с работами Шилова, Мартынова, Беркова, Смирнова-Сокольского, Уткова, Осетрова, Ласунского и небольшая книжечка Анушкина, выпущенная впервые шесть лет тому назад симферопольским издательством «Таврия».
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В интересной книге М. Брикнера собраны краткие сведения об умирающем и воскресающем спасителе в восточных религиях (Вавилон, Финикия, М. Азия, Греция, Египет, Персия). Брикнер выясняет отношение восточных религий к христианству, проводит аналогии между древними религиями и христианством. Из данных взятых им из истории религий, Брикнер делает соответствующие выводы, что понятие умирающего и воскресающего мессии существовало в восточных религиях задолго до возникновения христианства.
В своем последнем бестселлере Норберт Элиас на глазах завороженных читателей превращает фундаментальную науку в высокое искусство. Классик немецкой социологии изображает Моцарта не только музыкальным гением, но и человеком, вовлеченным в социальное взаимодействие в эпоху драматических перемен, причем человеком отнюдь не самым успешным. Элиас приземляет расхожие представления о творческом таланте Моцарта и показывает его с неожиданной стороны — как композитора, стремившегося контролировать свои страсти и занять достойное место в профессиональной иерархии.
Представление об «особом пути» может быть отнесено к одному из «вечных» и одновременно чисто «русских» сценариев национальной идентификации. В этом сборнике мы хотели бы развеять эту иллюзию, указав на относительно недавний генезис и интеллектуальную траекторию идиомы Sonderweg. Впервые публикуемые на русском языке тексты ведущих немецких и английских историков, изучавших историю довоенной Германии в перспективе нацистской катастрофы, открывают новые возможности продуктивного использования метафоры «особого пути» — в качестве основы для современной историографической методологии.
Для русской интеллектуальной истории «Философические письма» Петра Чаадаева и сама фигура автора имеют первостепенное значение. Официально объявленный умалишенным за свои идеи, Чаадаев пользуется репутацией одного из самых известных и востребованных отечественных философов, которого исследователи то объявляют отцом-основателем западничества с его критическим взглядом на настоящее и будущее России, то прочат славу пророка славянофильства с его верой в грядущее величие страны. Но что если взглянуть на эти тексты и самого Чаадаева иначе? Глубоко погружаясь в интеллектуальную жизнь 1830-х годов, М.
Книга посвящена истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века: времени конкуренции двора, масонских лож и литературы за монополию на «символические образы чувств», которые образованный и европеизированный русский человек должен был воспроизводить в своем внутреннем обиходе. В фокусе исследования – история любви и смерти Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803), автора исповедального дневника, одаренного поэта, своего рода «пилотного экземпляра» человека романтической эпохи, не сумевшего привести свою жизнь и свою личность в соответствие с образцами, на которых он был воспитан.