– Мы идем очень низко, – сказал Аветисян, когда рев привода стал не таким громким, – мы прошли их. Мы не видим их сверху.
Павел заложил крутой вираж и повернул машину в обратном направлении.
– Возьмите южнее, – сказал Аветисян.
– Хорошо.
Брок крикнул:
– Они нас видят.
– Пусть они командуют! – попросил Богачев. – Пусть они ведут нас!
– Хорошо!
Богачев привстал в кресле, потому что звук снова стал тревожным и громким.
"Где же они? – думал он. – Где же они?!"
Богачев чувствовал себя комком мышц. Ему казалось, что ударься об него сейчас пуля – отскочила бы сплющившись. Лицо его тоже окаменело и стало жестким и хищным. Такое лицо бывает у медвежатника, встретившегося со зверем после охоты, когда в стволе остался один-единственный патрон последняя надежда на жизнь.
Радиопривод снова стал затухать. Павел выматерился. Он почувствовал, что все тело его стало мокрым и холодным. Он ненавидел себя сейчас.
"Чкалов, – думал Павел, – он говорил, что я будущий Чкалов. Я дерьмо, а не Чкалов. Беспомощный кутенок, который тыркается мордой и не может выйти на радиопривод. У, сволочь какая!" – думал он о себе, ложась на новый вираж.
– Вот они! – заорал Аветисян.
Богачев почувствовал, что вот-вот заплачет. Он сопел носом и закрывал глаза. Он почувствовал, что вот-вот заплачет, но не мог сдержать радостной улыбки, потому что понимал, как это будет хорошо, если сейчас он посадит машину к людям, попавшим в беду.
Богачев увидел, что площадка очень мала, но он не думал, что самолет сюда сажать опасно и трудно, он был уверен в том, что сможет посадить самолет на крохотный ледяной пятачок. Он видел вокруг разводья и трещины и торосы невдалеке, но его это не пугало. Он вел машину на посадку.
– Володя, начали!
– Есть!
Пьянков стал на колени рядом с Богачевым. Он сразу же сросся с приборами.
Самолет пошел на снижение.
– Трещина на льду, – негромко и спокойно сказал Струмилин и положил руку на штурвал.
– Вижу! – так же спокойно ответил Павел.
Самолет рвануло вперед, потому что иначе он мог попасть лыжами в трещину.
Самолет повело вперед, и надо было в одну долю секунды решить: уходить ли вверх, чтобы делать новый заход, или сажать машину сейчас, рискуя не удержать ее и врезаться в торосы.
– Садимся! – сказал Павел.
Пьянков убрал газ, и машина коснулась лыжами льда. Машина коснулась льда и заскользила прямо на гряду торосов.
– Тормоз! – крикнул Богачев.
– Есть!
Но несмотря на то, что тормоза был включены, машину несло вперед на торосы.
Богачев стал заваливаться на спинку кресла, вытягивая на себя штурвал. Самолет несся вперед, неудержимо и накатисто.
Павел снова почувствовал себя комком мышц. Он сморщил лицо, закрыл глаза и, резко опустив штурвал, дал машине свободное движение вперед. Мимо промелькнули лица зимовщиков. Они что-то кричали, но из-за рева мотора не слышно было, что они кричали, хотя можно было догадаться, о чем они сейчас должны были кричать.
Павел отпустил на мгновенье штурвал, а потом взял его на себя что есть силы и сразу же ощутил, что машина останавливается. Теперь торосы уже не неслись на него, а медленно наползали, как в панорамно-видовом фильме.
Он остановил самолет в двух метрах от торосов. Бросив штурвал и не став разворачиваться, Павел поднялся с кресла, секунду постоял, приходя в себя, а потом обернулся к Струмилину.
– Павел Иванович, – позвал он командира.
Струмилин смотрел на него и молчал.
– Павел Иванович…
– Очень плохо быть пассажиром, – прошептал Струмилин, – сильно трясет. А ты – молодец… Помоги мне выйти на лед.
Струмилин сейчас говорил странным голосом, совсем не похожим на его обычный басок. Он говорил фальцетом, будто мальчик, у которого ломается голос.
– Не надо вам выходить, – сказал Павел, – мы сейчас быстро загрузим людей и пойдем обратно.
– Не спорь, Паша, – поморщившись, сказал Струмилин. – Мне трудно повторять, дружок…
Он прилег на спальный мешок, брошенный около палатки. Морозов расстегнул рубашку и приложился ухом к груди Струмилина. Сердце билось медленно и неровно.
– Болит здорово, Павел Иванович?
Струмилин посмотрел на заросшего, серого Морозова, на Сарнова, который без движения лежал на носилках рядом и только тихонько, жалобно стонал; он посмотрел на остальных зимовщиков, таких же заросших, замученных и серых, как Морозов, и заставил себя улыбнуться.
Некоторые больные умеют улыбаться, но лучше бы они не улыбались, потому что тем, кто стоит рядом, делается еще больнее от их улыбки. Струмилин знал это. Он заставил себя улыбнуться не как больной, а как здоровый человек, почувствовавший себя не совсем хорошо.
– Начинайте сматываться, ребята, – сказал он.
Морозов понял, как ему было трудно улыбнуться, и остальные зимовщики тоже поняли это. И, наверное, поэтому всем стало не так плохо и не так страшно, как было.
– Первым рейсом пойдут семь человек, – сказал Морозов и перечислил фамилии. – Хотя нет, шесть. Сначала уйдут шесть человек.
– Семь, – поправил Струмилин, поняв, что Морозов изменил количество эвакуируемых из-за него. – Я не могу сейчас лететь. Мне станет еще хуже, потому что трясет. Я посплю на льду, и все пройдет, а потом Паша вернется. И погода изменится.