- Может, еще чаю поставить?
Нет ему ответа. Матросов убит, а дзот по-прежнему стреляет. Дурачок Вася! Кто же это добровольно откажется от скандала, пусть и его самого осколком заденет? Они теперь будут меня слушать, даже если занавеска загорится. Дослушают - и только потом побегут тушить. А я уже декламирую оду. Кое-что я, правда, подзабыл за давностью лет и досочиняю на ходу. Вася смотрит на Марусю очень жалостно. Правильно, Васечка, жалостно надо, а не восторженно, как я вчера за тобой заметил. Сазонов в глубоком раздумье разглядывает щербатую чашку, и его кривую ухмылку я пока толковать не берусь. Ольга Васильевна смотрит мне в рот и взвизгивает после каждой строфы. Маруся глядит на сазоновскую чашку так, как будто очень боится, что он ее разобьет. Прямо умоляет чашку: не падай! Нет, конечно, пресловутого рева я не ожидал. Все-таки за один сеанс весь этот глянец не сойдет. Но результат был еще лучше! Сразу после безобидного плагиата "И ты не смоешь всей водой водопровода помады праздничную кровь..." Маруся встала и, что-то такое бормоча, вроде "меня ждут", ринулась вон из комнаты той самой побежкой, той чудесной и неловкой, с отставленными локтями. И ни модельные туфельки, ни умелый макияж, ни персикового цвета платьице-мини ей не помешали.
Вася как-то слишком быстро для своих двадцати двух лет вышел из комнаты. Ольга Васильевна с горящими глазами, насколько могла, интеллигентно поинтересовалась:
- Она что, с тараканами?
Сазонов продолжал изучать чашку и прилегающую часть стола.
- Что же вы не бежите утешать девушку, Алексей Семеныч?
- А это потому, Николай Николаевич, что я - черствый пожилой человек с непригодным для бега сердцем.
По сосредоточенно-тяжелому выражению лица, какое, помню, бывало у матери перед сердечными приступами, я понял, что к бегу он действительно не годен. Но он, оказывается, еще не закончил. С давешней брезгливостью Сазонов заключил:
- А вот вы, Николаша, - Козел с большой буквы.
Ну, ладно, как говорится, за козла ответишь, это сейчас не главное. Сейчас главное - смотреть в окно и видеть, как она переходит дорогу. Ого, как бумажку ногой наподдала! Злится на себя, стало быть. На себя, на себя! Подойди я к ней сейчас и заговори - будет, как миленькая, улыбаться и поддерживать беседу, и не потому что меня сильно любит и все простить мне готова (ни фига не любит и никогда не простит!), а потому что смотреть на себя она всегда будет не влюбленными глазами Сазонова, а моими глазами. Но и это все неважно! А важно то, что, стоя у окна в августе, глядя на неуклюже улепетывающую Марусю, я испытал то же самое, что тогда, в июне, на Петроградской. Только вместо Наташки на заднем плане была Ольга Васильевна (все вполне логично: почему бы злости с годами не выродиться в глупость?), а вместо трамвая - голубоватый "оппель-кадет". Он уже заводится и вот-вот мягко отойдет. Даже если окажется, что "оппель" ждет именно ее, Мэри, это не испортит мне картину. Я вернул свою молодость, символом, знаком которой, как ни странно, оказалась Маруся. Вернул! Хотя бы на пять минут. В конце концов, она и тогда длилась не больше. И вот еще что... Впервые за пятнадцать лет мне захотелось что-то записывать, переставлять на бумаге слова, знаки, в общем, характеры. Вот, собственно, я и пишу...