Практическая метафизика - [16]
Какая злая насмешка судьбы! — подсунуть здесь именно то сравнение, которое через каких-то сто лет приобрело совершенно обратный смысл.
И наконец, коль скоро зашла речь о свободе воли, и ключевом значении этого вопроса, справедливость требует от меня поставить в ряду тех, кто создавал метафизику как науку, вслед за именами Канта и Шопенгауэра, еще одно имя: Лев Толстой. Нет, не естественное чувство национальной гордости, и даже не всемирно известные религиозно-философские трактаты великого писателя побуждают меня сделать это. Я не знаю другого человека, кто бы с такой глубиной был проникнут Кантовско-Шопенгауэровским миропониманием (вместе с Фетом он участвовал в первом переводе Шопенгауэра на русский), кому бы удалось так сжато и ясно изложить его на нескольких страницах, но самое главное — сформулировать дальнейшие задачи, вытекавшие из самой сути нового учения, выставить вопросы, остававшиеся скрытыми в его внутренних противоречиях. И хотя сам Толстой, оставаясь по натуре своей в гораздо большей мере художником, чем философом, не мог взяться еще и за решение этих вопросов, все же его работа, посвященная им, — второй эпилог к "Войне и миру" — навсегда сохранит значение одного из крупнейших достижений русской философской мысли ХIХ века.
Утверждение Шопенгауэра о том, что свобода воли есть иллюзия, вовсе не так легко опровержимо. Если сравнить жаждущую действия человеческую волю со сжатым в котле паром, то можно сказать, что, как пар воображает себя готовым вырваться в любом направлении, через любой клапан или любую трещину, так и воля думает, что сможет при удобном случае выкинуть все, что ей вздумается. Однако, в действительности, так же как пар при поднятии заслонки пойдет, следуя всем извилинам патрубков и турбинных лопаток, так и воля в мире явлений окажется направляемой хитросплетениями множества мотивов, среди которых большинство привходит в наше сознание настолько исподволь и незаметно, что почти не поддается анализу разумом.
Если бы Шопенгауэр оставался абсолютно последова-тельным, если бы твердо стоял на своем до конца, опровергнуть его было бы практически невозможно. Но в том-то и дело, что остаться последовательным он мог, лишь истребив в себе совершенно свое самое врожденное человеческое чувство — различение "доброго" от "дурного", нравственное суждение о поступке, которое имеет смысл только при допущении имевшей место свободы поступить так или иначе.
Представление о людях как о поголовных прохвостах, различающихся лишь степенью ловкости, движимых во всех своих делах исключительно соображениями выгоды, всегда имеет хождение только среди самих же прохвостов. Подобное представление, выливающееся в философии в исторический детерминизм, в идею предопределенности поведения каждого человека фактом рождения в той или иной касте, в том или ином классе, было Шопенгауэру конечно "не под силу". Тогда-то он и попытался приписать понятие "блага", "добра", а следовательно и свободы, единственно отказу от воли, добровольному самоуничтожению ее — мера этого самоуничтожения и должна была определять нравственную высоту человека. Заслонка поднята, но пар отказывается выходить из котла — это, действительно, было бы чудом, единственной возможностью для пара доказать свою свободу. Но по отношению к человеку такой взгляд ничего не менял в сути вопроса. Коль скоро свобода была допущена в поступке отшельника или святого (ибо без свободы благоговение перед ними самого Шопенгауэра теряло всякий смысл), то она должна была быть допущена и в добром поступке любого смертного, вызывавшем в нем, Шопенгауэре, невольное одобрение, — разница оказывалась только в степени. Но разница в степени, столь важная в повседневной жизни, для строгого исследования не значила ничего. И несчастная Шопенгауэровская этика билась в сетях этих противоречий, оказываясь жертвой все той же роковой страсти столь многих умов — страсти к полной и абсолютной завершенности сказанного, к последней точке.
Внутреннее движение Толстого происходило как бы с другого конца. Вопрос о свободе воли вначале вряд ли даже вставал перед ним — настолько он был уверен в ее абсолютной изначальной достоверности. Воля, свобода — в русском языке эти слова вообще сплошь да рядом употребляются как синонимы. "Живущим, — пишет Толстой, — человек знает себя не иначе как хотящим, то есть сознает свою волю. Волю же свою, составляющую сущность его жизни, человек сознает и не может сознавать иначе, как свободною… То, что не было бы свободно, не могло быть и ограничено. Воля человека представляется ему ограниченною именно потому, что он сознает ее не иначе как свободною">24. В другом месте то же самое свое убеждение он выражает еще короче и нагляднее: "Вы говорите, что я не свободен? А я взял и поднял руку". "Когда мы совершенно не понимаем причины поступка, все равно — в случае ли злодейства, доброго дела или даже безразличного по добру и злу поступка, мы в таком поступке признаем наибольшую долю свободы. В случае злодейства мы более всего требуем за такой поступок наказания; в случае доброго дела, более всего ценим такой поступок. В безразличном случае признаем наибольшую индивидуальность, оригинальность, свободу"
Опубликовано в журнале "Звезда" № 7, 1997. Страницы этого номера «Звезды» отданы материалам по культуре и общественной жизни страны в 1960-е годы. Игорь Маркович Ефимов (род. в 1937 г. в Москве) — прозаик, публицист, философ, автор многих книг прозы, философских, исторических работ; лауреат премии журнала «Звезда» за 1996 г. — роман «Не мир, но меч». Живет в США.
Когда государство направляет всю свою мощь на уничтожение лояльных подданных — кого, в первую очередь, избирает оно в качестве жертв? История расскажет нам, что Сулла уничтожал политических противников, Нерон бросал зверям христиан, инквизиция сжигала ведьм и еретиков, якобинцы гильотинировали аристократов, турки рубили армян, нацисты гнали в газовые камеры евреев. Игорь Ефимов, внимательно исследовав эти исторические катаклизмы и сосредоточив особое внимание на массовом терроре в сталинской России, маоистском Китае, коммунистической Камбодже, приходит к выводу, что во всех этих катастрофах мы имеем дело с извержением на поверхность вечно тлеющей, иррациональной ненависти менее одаренного к более одаренному.
Умение Игоря Ефимова сплетать лиризм и философичность повествования с напряженным сюжетом (читатели помнят такие его книги, как «Седьмая жена», «Суд да дело», «Новгородский толмач», «Пелагий Британец», «Архивы Страшного суда») проявилось в романе «Неверная» с новой силой.Героиня этого романа с юных лет не способна сохранять верность в любви. Когда очередная влюбленность втягивает ее в неразрешимую драму, только преданно любящий друг находит способ спасти героиню от смертельной опасности.
Приключенческая повесть о школьниках, оказавшихся в пургу в «Карточном домике» — специальной лаборатории в тот момент, когда проводящийся эксперимент вышел из-под контроля.О смелости, о высоком долге, о дружбе и помощи людей друг другу говорится в книге.
Сергей Довлатов как зеркало Александра Гениса. Опубликовано в журнале «Звезда» 2000, № 1. Сергей Довлатов как зеркало российского абсурда. Опубликовано в журнале «Дружба Народов» 2000, № 2.
Кто такие интеллектуалы эпохи Просвещения? Какую роль они сыграли в создании концепции широко распространенной в современном мире, включая Россию, либеральной модели демократии? Какое участие принимали в политической борьбе партий тори и вигов? Почему в своих трудах они обличали коррупцию высокопоставленных чиновников и парламентариев, их некомпетентность и злоупотребление служебным положением, несовершенство избирательной системы? Какие реформы предлагали для оздоровления британского общества? Обо всем этом читатель узнает из серии очерков, посвященных жизни и творчеству литераторов XVIII века Д.
Мир воображаемого присутствует во всех обществах, во все эпохи, но временами, благодаря приписываемым ему свойствам, он приобретает особое звучание. Именно этот своеобразный, играющий неизмеримо важную роль мир воображаемого окружал мужчин и женщин средневекового Запада. Невидимая реальность была для них гораздо более достоверной и осязаемой, нежели та, которую они воспринимали с помощью органов чувств; они жили, погруженные в царство воображения, стремясь постичь внутренний смысл окружающего их мира, в котором, как утверждала Церковь, были зашифрованы адресованные им послания Господа, — разумеется, если только их значение не искажал Сатана. «Долгое» Средневековье, которое, по Жаку Ле Гоффу, соприкасается с нашим временем чуть ли не вплотную, предстанет перед нами многоликим и противоречивым миром чудесного.
Книга антрополога Ольги Дренды посвящена исследованию визуальной повседневности эпохи польской «перестройки». Взяв за основу концепцию хонтологии (hauntology, от haunt – призрак и ontology – онтология), Ольга коллекционирует приметы ушедшего времени, от уличной моды до дизайна кассет из видеопроката, попутно очищая воспоминания своих респондентов как от ностальгического приукрашивания, так и от наслоений более позднего опыта, искажающих первоначальные образы. В основу книги легли интервью, записанные со свидетелями развала ПНР, а также богатый фотоархив, частично воспроизведенный в настоящем издании.
Перед Вами – сборник статей, посвящённых Русскому национальному движению – научное исследование, проведённое учёным, писателем, публицистом, социологом и политологом Александром Никитичем СЕВАСТЬЯНОВЫМ, выдвинувшимся за последние пятнадцать лет на роль главного выразителя и пропагандиста Русской национальной идеи. Для широкого круга читателей. НАУЧНОЕ ИЗДАНИЕ Рекомендовано для факультативного изучения студентам всех гуманитарных вузов Российской Федерации и стран СНГ.
Эти заметки родились из размышлений над романом Леонида Леонова «Дорога на океан». Цель всего этого беглого обзора — продемонстрировать, что роман тридцатых годов приобретает глубину и становится интересным событием мысли, если рассматривать его в верной генеалогической перспективе. Роман Леонова «Дорога на Океан» в свете предпринятого исторического экскурса становится крайне интересной и оригинальной вехой в спорах о путях таксономизации человеческого присутствия средствами русского семиозиса. .
Д.и.н. Владимир Рафаилович Кабо — этнограф и историк первобытного общества, первобытной культуры и религии, специалист по истории и культуре аборигенов Австралии.