Неприятное чувство вызывал у него этот крестик. Дела с гибелью участников всегда мучили его; какая-то или чья-то жестокость становилась поперек следствию, оно теряло легкость; непреложность столкновения со злом, с грубой волей начинала тяготить душу. Люди должны жить. Если человек гибнет, то где-то, или в нем самом, или в обстоятельствах его быта, или в окружающих, кроется неприемлемый, непростительный, опасный для общества изъян, потенциальная готовность к новому преступлению — в лучшем случае к моральному, в худшем — к уголовному, а чаще — к обоим вместе.
Судьба обусловлена характером, думал Сенькевич, характер обусловливается обстоятельствами. Пташук пил. Почему молодой мужчина, муж, отец, человек, по чужому мнению, добрый и отзывчивый, — пил? И не в том даже интерес, думал Сенькевич, что выпил и перепил — случается, и даже не в том, что пил регулярно — может, семейная жизнь не удалась. Странное другое — и Сенькевич отметил, что появляется еще одна странность, — что напился Пташук как-то не вовремя и не в том месте, где можно было напиться. У близкого друга — несчастье, украли деньги; само собой разумеется, Децкий переживает, ему требуется участие, тут вполне уместны и встречи, и обсуждения за бутылкой водки; Пташук же напивается один, у себя дома и едет не к другу успокаивать, предлагать услуги, развлекать, а, как угорелый, носится по дорогам. Вот что странно, думал Сенькевич, низкая нравственность поступков — нет дружеского действия, нет участия, заботы, памяти, есть равнодушие, безразличие, холод чувств. Ну, конечно, виделись на работе, вместе вышли, какой-то разговор возникал и велся, и вечером из дома позвонил — вроде бы и забота, и дружба, но все это по случаю да по поводу дальнее, холодное, внешнее. А где внешнего мало, думал Сенькевич, там и внутреннего нет.
Он позвонил в справочную второй больницы, узнал номер отделения, где работал сосед Децкого, и соединился с отделением. Скоро доктора пригласили к телефону. Глинскому было удобно встретиться до двух часов, Сенькевич согласился приехать тотчас.
Они встретились в холле терапевтического корпуса, каким-то чувством сразу определив один одного в густой толпе людей. Сенькевичу в сутолоке и наспех говорить не хотелось; вышли в сад, поискали свободную скамейку, но все были заняты больными, и присели в тень на траву.
С Децкого, как и предчувствовал Сенькевич, подозрения пришлось снять; действительно, семья приехала на дачу в пятницу, а утром Ванда хозяйничала, Децкий же поливал огород, занимал доски, спал под яблоней — и вообще все утро и день доктор провел у Децких. Рассказ Глинского немногим отличался от рассказов Децкого и Децкой; подробнее были описаны ужин и купальский костер. Ночевали гости на даче, воскресенье вновь проторчали у реки и вечером уехали, как и приехали, — поездом. Только, кажется, Павел Пташук, пусть ему земля будет пухом, отбыл вместе с братом Децкого, на его «Запорожце».
— Вы уже знаете о его смерти? — спросил Сенькевич.
— Еще вчера. Ванда позвонила.
— Мне любопытно, — сказал Сенькевич, — узнать ваше мнение о нем.
— Я не очень хорошо с ним знаком, — сказал Глинский. — Мы встречались только на даче. Раньше он часто приезжал к Юрию Ивановичу — и один, и с семьей. Но года два назад приобрел свою дачу, а дача — дело хлопотное. Но все же виделись; случалось, и в городе мимоходом… Мои впечатления? Он был человек простодушный и искренний. На мой, так сказать, медицинский взгляд, у него не в порядке были нервы, настроение резко менялось: то взрыв веселья, то грусть, глубинное угнетение. Такое, знаете, состояние, как бывает перед отпуском, когда весь выработался, а отпуск задерживают, затягивают… Ну, и болезнь нашего мужского населения — пить начал.
Сенькевич спросил о брате Децкого.
— О, Адам Иванович — ученый! — с уважением ответил Глинский. — Очень знающий человек, автор трех книг, докторскую готовит.
— В какой же он области специалист?
— В мифологии.
Об остальных доктор ничего сказать не мог; их и видел впервые, и никаких памятных разговоров с ними не случилось.
— Да, бедный Паша! — вздохнул Глинский, когда вопросы Сенькевича иссякли. — Всему виной нервы. Говорил я ему как-то весной, давай-ка, Павел, ко мне, хотя бы на двухнедельное голодание — я отделение лечения голодом веду, — пояснил он удивленному Сенькевичу, — небольшое отделение, на десять коек. Знаете, боятся новинок, но постепенно растем, еще одну палату обещают. Так вот, говорю, ложись, выйдешь, как юноша, все твои хвори голод сожрет, весь организм обновится… Между прочим, для всех людей интеллектуального труда — это самое плодотворное лечение. Вот вам при вашей напряженной умственной работе просто необходимо хотя бы раз в год небольшой курс, дней на десять… Горячо рекомендую…
— Да как-то не испытывал нужды, — отвечал ошарашенный этим советом Сенькевич. — Вроде бы еще здоров.
— Вот и надо поголодать, пока здоровы. У нас не хирургия — у нас курорт, играют полный день в бадминтон… Кто раз побывает — просятся…
— Я несколько иначе представляю себе курорт, — улыбнулся Сенькевич. Но что ответил вам Пташук?