После добродетели: Исследования теории морали - [20]

Шрифт
Интервал

, и моей трактовкой эмотивистских теорий морального суждения — будь то теории Стивенсона, или же Ницше, или же Сартра — теперь, я надеюсь, стала очевидной. В обоих случаях я аргументировал, что мы сталкиваемся с тем, что постижимо только в качестве конечного продукта процесса исторического изменения; в обоих случаях я противопоставляю теоретические позиции, сторонники которых утверждают, что принимаемые мною за исторически получаемые характеристики специфично современного являются на самом деле вневременными необходимыми характеристиками всех моральных суждений и каждого морального суждения, всех и каждого Я. Если моя аргументация правильна, мы не те, кем нас объявляет Сартр или Гоффман (хотя многие из нас стали ими полностью или частично), потому что мы последние, кто наследовал этот процесс исторической трансформации.

Этой трансформации Я и его соотношения с ролями от более традиционных модусов существования к современным эмотивистским формам могло бы, конечно, и не случиться, если бы не было одновременной трансформации форм морального дискурса, языка морали. В самом деле, неверно отделять историю Я и его ролей от истории языка, который специфицирует это Я, и через который роли получают выражение. Мы открываем одну историю, а не две параллельных. Я отметил с самого начала два центральных фактора современного морального дискурса. Один из них — это множественность и кажущаяся несоизмеримость соответствующих концепций. Другой заключается в категорическом использовании окончательных принципов при попытке завершения моральных дебатов. Обнаружение того, откуда пришли эти особенности нашего дискурса, как и почему они вошли в моду, является очевидной стратегией моего исследования. К этой задаче я и обращаюсь сейчас.

Глава IV

Предшествующая культура и проект основания морали в Просвещении

Мое предложение сводится к тому, что ключевыми эпизодами в социальной истории, которые трансформировали, фрагментировали и, при условии правильности моих крайних взглядов, сильнейшим образом исказили мораль — и тем самым создали возможность эмотивистского Я с его характерными формами отношений и модусов выражения, — были эпизоды в истории философии, и именно в свете этой истории мы можем понять, как возникли идиосинкразии повседневного морального дискурса и, таким образом, как эмотивистское Я нашло средства своего выражения. И все же как это могло случиться? В нашей собственной культуре академическая философия является в высшей степени маргинальной и специализированной деятельностью. Время от времени профессора философии пытаются стать полезными, а некоторую часть образованной публики преследуют воспоминания о предмете, с которым она знакомилась по университетским курсам. Но те и другие удивились бы, а общая публика удивилась бы еще больше тому, что некоторые проблемы нынешней академической философии и некоторые центральные проблемы нашей повседневной социальной и практической жизни имеют одни и те же корни. Но именно это я сейчас и собираюсь показать. Ну а удивление сменилось бы недоверием, если бы мы пошли дальше и стали утверждать, что мы не можем понять, не говоря уже о разрешении, одно множество проблем без понимания другого.

Большую правдоподобность этому утверждению придает отливка его в историческую форму. Потому что суть его состоит в том, что как наша общая культура, так и академическая философия являются отпрысками культуры, в которой философия среди форм социальной активности занимала центральное положение, а роль и функции философии были весьма отличны от нынешних. Я утверждаю, что ключевым фактором, возможно, единственным ключевым фактором в определении форм как академических проблем, так и наших практических социальных проблем, была неудачная попытка этой культуры в разрешении проблем, которые в то время были одновременно практическими и философскими. Чем была такая культура? Она была столь близкой к нашей собственной, что не всегда легко осознать ее отчетливость, ее отличие от нашей культуры и по этой причине не всегда легко понять ее целостность и связность. Но здесь были и другие, более случайные причины.

Одной из причин того, почему целостность и связность культуры Просвещения XVIII века иногда ускользают от нас, заключается в том, что мы слишком часто понимаем ее как главным образом эпизод французской культурной истории. На самом деле Франция с точки зрения этой культуры сама является наиболее отсталой в ряду просвещенных наций. Сами французы часто открыто признавали в качестве образца для следования английскую модель, но и Англия в свою очередь затмевалась достижениями шотландского Просвещения. Величайшими фигурами из всех были, конечно, немецкие культурные деятели: Кант и Моцарт. Но даже интеллектуальное разнообразие, а также уровень достижений немцев не могли сравниться с достижениями Давида Юма, Адама Смита, Адама Фергюссона, Джона Миллара, Лорда Кеймса, и Лорда Монбоддо.

У французов не было трех вещей: секуляризированного протестантского фона, образованного класса, который бы связывал государственных служащих, духовенство и просто образованных людей в единую читающую публику, а также заново возрожденного нового типа университета, примером которого был университет Кенигсберга на востоке и университет Глазго на западе. Французские интеллектуалы XVIII века составляли интеллигенцию, группу образованных и в то же время отчужденных людей. В противоположность этому шотландские, английские, голландские, датские и прусские интеллектуалы XVIII века находились в тесном контакте с социальной действительностью, будучи одновременно в высшей степени критического мнения о ней. Французской интеллигенции XVIII века пришлось ждать появления в XIX веке русской интеллигенции для того, чтобы найти себе какой-то аналог.


Рекомендуем почитать
Складка. Лейбниц и барокко

Похоже, наиболее эффективным чтение этой книги окажется для математиков, особенно специалистов по топологии. Книга перенасыщена математическими аллюзиями и многочисленными вариациями на тему пространственных преобразований. Можно без особых натяжек сказать, что книга Делеза посвящена барочной математике, а именно дифференциальному исчислению, которое изобрел Лейбниц. Именно лейбницевский, а никак не ньютоновский, вариант исчисления бесконечно малых проникнут совершенно особым барочным духом. Барокко толкуется Делезом как некая оперативная функция, или характерная черта, состоящая в беспрестанном производстве складок, в их нагромождении, разрастании, трансформации, в их устремленности в бесконечность.


Разрушающий и созидающий миры

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Возвращённые метафизики: жизнеописания, эссе, стихотворения в прозе

Этюды об искусстве, истории вымыслов и осколки легенд. Действительность в зеркале мифов, настоящее в перекрестии эпох.



Цикл бесед Джидду Кришнамурти с профессором Аланом Андерсоном. Сан Диего, Калифорния, 1974 год

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Три разговора о войне, прогрессе и конце всемирной истории

Вл. Соловьев оставил нам много замечательных книг. До 1917 года дважды выходило Собрание его сочинений в десяти томах. Представить такое литературное наследство в одном томе – задача непростая. Поэтому основополагающей стала идея отразить творческую эволюцию философа.Настоящее издание содержит работы, тематически весьма разнообразные и написанные на протяжении двадцати шести лет – от магистерской диссертации «Кризис западной философии» (1847) до знаменитых «Трех разговоров», которые он закончил за несколько месяцев до смерти.