Порт-Судан - [16]

Шрифт
Интервал


Париж — тот, в котором мы выросли, — был еще близок к Парижу начала века, там встречались полицейские в пелеринах, дующие в свой свисток, автобусы на платформе, трогающиеся с места, когда кондуктор дергал за цепочку, что ужасно походило на спуск воды. В метро сновали красные и зеленые вагоны, а сиденья из узких дощечек чем-то напоминали пляжные, водитель, весь в букете искр, нажимал на фарфоровые рукоятки рычагов, в тоннелях были надписи: Дюбо Дюбон Дюбонне[13], под белыми фаянсовыми сводами стояли компостеры, и были почтальоны на велосипедах, и буксиры на Сене — как с полотен Марке. Мощеные дороги придавали улицам вид чешуйчатых сардин, заводы, поглощающие и изрыгающие потоки рабочих в синем, изгибались драконьими спинами прямо посреди города, промышленного и в то же время деревенского, потому что, мне кажется, было куда больше деревьев, а в фонтанах Вальяс слышалось журчание воды на площадях. Сена протекала еще не среди автомагистралей, а дороги не замкнули двадцать округов в арену из бетона.


Возможно, моя изоляция да и тот склон, по которому отныне катятся мои годы, банально уносят меня к сверхуслужливым воспоминаниям того, что время уже стерло. Хотя, я думаю, не напрасная ностальгия воскрешает их во мне. Было неизбежно, что все поразит меня, когда я снова увижу эти места после четверти века отсутствия, но раз это прошлое просится под перо и сегодня, когда я вновь далеко, сейчас уже точно навсегда, под молотобойным солнцем Африки, то лишь потому, как мне кажется, оно должно было звучать в письме, что сегодня я так тщательно пытаюсь восстановить. Потому что образ Парижа с черно-белых фотографий, подернутый дымкой вдали, — он знал этот Париж, он был им образован и отшлифован, а она — нет. Дело даже не в образе как таковом, а в истории, вибрирующей внутри его линий, его поверхностей, в эхе, звучащем в его формах; тот дух эпохи, что сохраняется в памяти и воплощается в материальной оболочке города. Тогда, в Париже нашей юности, еще можно было утверждать, что есть великий народ. Такие имена, как Пеги[14] или Марк Блок[15], Жак Декур[16] или Жан Кавай[17], еще не стали совсем неуместными. Это не значит, что мы были рядом с этими именами: просто, они что-то значили для нас, они были значительной частью нашей культуры. Гуляя по улицам, куда глаза глядят, рассеянно разглядывая людей, и особенно вечером, праздно шатаясь, машинально глядя на то, что стало с великим образом, всеобщим и родным одновременно, огромным сверкающим полотном картинок, простертым повсюду, проникшим в каждый закуток, уравнивающим и маскирующим все, я понемногу улавливал несомненное: все это кончилось, больше не стоял вопрос ни об истории, ни о морали, ни даже, серьезно говоря, о политике — все это безнадежно устарело, как наши седые волосы.


Мы не должны говорить, подобно Пеги, что были героями. Это неправда, потому что наш пыл был сбит с толку, а благородное желание броситься в волны истории испорчено по глупости, на самом же деле герой не бывает слабоумным. Чтобы вписаться в традицию, у нас были самоотверженность, мужество, которые мы растеряли по глупости, а традицию надо чтить и следовать ей. Аскетизм и суровость еще не оправдывают все. Свобода говорить, читать, писать, судить, любить, переезжать, выбирать — ничего из того, что длительный и продуманный мировой обычай учил нас почитать, не пощадило наше странное неистовство. Я не забываю и того, что мы начали нашу взрослую жизнь, предпочтя из всех существующих прав право на ошибку. Конечно, мы были не первыми, но те, что поклонялись до нас этим ужасным идолам, их уже нет, а мы принесли им совсем другие жертвоприношения (прежде всего, свой ум), об этих жалких, вырождающихся, мафиозных божках Борхес упоминает в своей сказке Ragnarok[18]. Изначальный парадокс наших жизней, отметивший их неизгладимой печатью, может даже проклятием, которое мы дальше не передали, в том, что мы приложили столько сил во имя чертовски дряхлых идей. Мы никогда не должны говорить, что были героями, мы должны смеяться над теми, кто это утверждает, стыдить их за болтовню, показывать им, что тем самым они говорят неправду, но мы и не должны забывать, что у нас было слепое стремление к героизму или к святыням, пусть называют это как хотят, не позволять говорить, что этого не было. Зато мы можем утверждать вместе с автором Нашей молодости[19], потому что лучшие из нас (худшие и шуты нас не интересуют, оставим их) все еще постоянно ощущают, что в те годы мы вступили в царство неизлечимого беспокойства. Пусть мы навсегда отказались от спокойствия, особенно от того спокойствия, которое сейчас, в конце века, покупается в супермаркете.


Я уже сказал, что пытался как можно вернее восстановить прерванное письмо моего друга. Трудно точно определить, из чего состоит эта скрупулезность; кажется, что послание всего лишь из двух слов может с одинаковой правдоподобностью поддаваться любому толкованию. На самом деле — не так. То, что он захотел написать мне накануне своей смерти, мне, хотя не видел меня около двадцати пяти лет, и то, что в конце концов он отказался от этого, — каждый из этих фактов сам по себе имел значение и сокращал число возможных толкований. Очевидно, он хотел объяснить мне причины своего поступка, разлука, безусловно, явилась основной и последней из них, но причины эти были еще как-то связаны с той неудовлетворенностью и беспокойством, что объединяли нас через годы. И, видимо, эти причины были настолько сложны и запутанны, что его перо споткнулось о пару этих совершенно банальных слов «Дорогой друг», и в конце концов он предпочел молчание.


Рекомендуем почитать
Зарубежная литература XVIII века. Хрестоматия

Настоящее издание представляет собой первую часть практикума, подготовленного в рамках учебно-методического комплекса «Зарубежная литература XVIII века», разработанного сотрудниками кафедры истории зарубежных литератур Санкт-Петербургского государственного университета, специалистами в области национальных литератур. В издание вошли отрывки переводов из произведений ведущих английских, французских, американских, итальянских и немецких авторов эпохи Просвещения, позволяющие показать специфику литературного процесса XVIII века.


Белая Мария

Ханна Кралль (р. 1935) — писательница и журналистка, одна из самых выдающихся представителей польской «литературы факта» и блестящий репортер. В книге «Белая Мария» мир разъят, и читателю предлагается самому сложить его из фрагментов, в которых переплетены рассказы о поляках, евреях, немцах, русских в годы Второй мировой войны, до и после нее, истории о жертвах и палачах, о переселениях, доносах, убийствах — и, с другой стороны, о бескорыстии, доброжелательности, способности рисковать своей жизнью ради спасения других.


Караван-сарай

Дадаистский роман французского авангардного художника Франсиса Пикабиа (1879-1953). Содержит едкую сатиру на французских литераторов и художников, светские салоны и, в частности, на появившуюся в те годы группу сюрреалистов. Среди персонажей романа много реальных лиц, таких как А. Бретон, Р. Деснос, Ж. Кокто и др. Книга дополнена хроникой жизни и творчества Пикабиа и содержит подробные комментарии.


Прогулка во сне по персиковому саду

Знаменитая историческая повесть «История о Доми», которая кратко излагается в корейской «Летописи трёх государств», возрождается на страницах произведения Чхве Инхо «Прогулка во сне по персиковому саду». Это повествование переносит читателей в эпоху древнего корейского королевства Пэкче и рассказывает о красивой и трагической любви, о супружеской верности, женской смекалке, королевских интригах и непоколебимой вере.


Приключения маленького лорда

Судьба была не очень благосклонна к маленькому Цедрику. Он рано потерял отца, а дед от него отказался. Но однажды он получает известие, что его ждёт огромное наследство в Англии: графский титул и богатейшие имения. И тогда его жизнь круто меняется.


Невозможная музыка

В этой книге, которая будет интересна и детям, и взрослым, причудливо переплетаются две реальности, существующие в разных веках. И переход из одной в другую осуществляется с помощью музыки органа, обладающего поистине волшебной силой… О настоящей дружбе и предательстве, об увлекательных приключениях и мучительных поисках своего предназначения, о детских мечтах и разочарованиях взрослых — эта увлекательная повесть Юлии Лавряшиной.