На круглом столе лежала книжка в зеленой обложке – «Seraphita»[1] Бальзака. Елена решила погадать и развернула книжку. Ей попались на глаза строки: «L'heur a sonne, venez, rassamblez – vous! Chantons aux portes du sanctuaire, nos chants dissipirons les dernieres nuees»[2].
Елена не поняла предсказания и улыбнулась.
В это время к ней тихо подошла мачеха. Она была в черном платье монашеского покроя.
– Сергей в кабинете, – сказала она и протянула Елене маленькую нежную руку, – пойдемте ко мне.
В комнате мачехи не было мрака, и Елена могла разглядеть эту хрупкую, прозрачную женщину. У нее были большие сумасшедшие глаза, лоб строгий, аскетический, а губы – красные, чуть влажные.
Она заговорила с Еленой просто, как будто давно была знакома с ней.
– Сергей пишет по ночам, засыпает под утро, а я встаю рано и брожу по дому одна. Все думаю, думаю… Я знаю, что у вас в Москве все было на иной лад и вы не можете себе представить такой жизни, как моя. Боже мой! Какие у вас молодые глаза и какие чудесные волосы. Я чувствую, что полюблю вас.
Она протянула Елене обе руки и лукаво прошептала:
– А я вам нравлюсь?
Тогда Елена откровенно сказала:
– Вы – прекрасны.
И эта крупная женщина тихо засмеялась, неожиданно по-детски, совсем без лукавства.
Через полчаса Елена уже доверчиво говорила с мачехой.
– Зовите меня просто Людмилой, – сказала она, лаская руку Елены.
– Я так рада, что вы будете жить с нами.
Потом пошли пить чай в столовую. Вышел отец Елена смотрела, как он читает большие пожелтевшие листы с греческим текстом, как она накладывает по пяти кусков сахару в стакан совсем темного чая. Она смотрела на его седые спутавшиеся волосы и думала: «Это – гений. Его знает мир. История его не забудет. И я его дочь…»
Недели через две Елена поехала на курсы.
Никола Морской, окруженный сентябрьскими золотыми липами, Мариинская площадь и великолепная изумительная Нева в осеннем багрянце – все пленяло Елену.
И весь он, Северный Город, казался таким умным и большим. Вот и Васильевский остров: набережная, иностранные пароходы, морской ветер…
Вот и курсы. В канцелярии с любопытством смотрят на Елену.
– Это дочь Сергея Савинова… Из канцелярии – в приемную.
– Клавдия. Это – ты?
Клавдия Пояркова – московская подруга: милые мальчишеские глаза, темный пушок над верхней губой… И здесь, как в московском пансионе, окружена толпою и ораторствует.
Ласково блеснула глазами Елене.
– Товарищи! На сходку!
Аудитория полна. Жужжат курсистки, как большие пчелы. Елена забралась на верхнюю скамейку. Шум и возбуждение приятно ее волновали.
Елена плохо соображала, о чем спорят и в чем дело, но было ей весело: девушки, бледные от волнения, поднимали руки, как бы для клятвы, говорили что-то о народе и революции.
Молодость бунтовала.
И Елене хотелось кричать вместе со всеми «товарищи» и «пролетариат». И когда сходка кончилась и все с пением потекли из аудитории, Елена тоже запела и глаза ее сияли.
Клавдия нашла Елену в толпе и потащила к себе. Она жила на Восьмой линии.
В маленькой комнате стояла белая девичья постель. К обоям были пришпилены Маркс, Лассаль и Бебель и еще кто-то. На столе валялся томик Максима Горького. Пили чай с сухарями. Клавдия расспрашивала Елену, мило и наивно поднимая свои темные брови-.
– Ты большевичка или меньшевичка?
Елена не поняла вопроса. И слова эти почему-то напомнили ей малороссийские «черевички». Елене хотелось засмеяться, но она робко спросила Клавдию:
– А что это значит «большевичка»?
Клавдия посмотрела на Елену с изумлением.
– Как? Ты не знаешь?
Она стала деловито рассказывать о том, что ей казалось важным и значительным.
Елена покорно слушала. Потом неожиданно для себя спросила:
– Клавдия? Ты влюблена в кого-нибудь? Она покраснела и отвернулась:
– Не знаю. Какая ты чудачка. Кто-то постучал в дверь.
– Войдите, – крикнула Клавдия преувеличенно громко. Вошли два студента.
– Это – Тарбут Николай Петрович, – сказала Клавдия, – а это – Василий Иванович Андрюшин.
– Ну, что сходка? – спросил Андрюшин, потряхивая весело светлыми кудрями.
Клавдия стала рассказывать. Смущалась почему-то, краснела, хмурилась забавно.
«Клавдия влюблена в этого Андрюшина», – подумала Елена.
Тарбут стоял молча. Лицо у него было смуглое, почти оливковое, и что-то было в этом лице не наше, что-то древнее египетское. На губах улыбка странная. И глаза сияли сурово.
Андрюшин говорил о сходке, о том, что Максим Горький – чудесный писатель, и еще о чем-то, но Елена все время чувствовала, что ему хочется говорить только об одном – о Клавдии и о любви своей.
Елена стала прощаться – и Клавдия нерешительно ее удерживала.
– Мне тоже пора, – сказал Тарбут.
Он вместе с Еленой вышел на улицу.
«Какая странная фамилия у этого студента: Тарбут, – подумала Елена, – и не поймешь, какой национальности он».
– Когда-то я увлекался сочинениями вашего отца, – сказал Тарбут, – а вы? Что вы думаете о них?
Елена улыбнулась.
– Вы уже перестали увлекаться ими, а я еще не успела разгадать их по-настоящему. Я не все понимаю в сочинениях этих…
– Да, вы – молоды, но в глазах ваших есть что-то отцовское, что-то мудрое.
Елена молчала.
– Это ничего, что я с вами иду? – спросил Тарбут. И, не дожидаясь ответа, прибавил, – мне с вами легко. С вами, кажется, молчать можно. Я люблю молчать.