Поэтическое искусство Мандельштама - [4]
Слава Мандельштама особого рода. При жизни он никогда не пользовался такой популярностью среди широких читательских масс, какой достиг, благодаря родству своей поэзии с народной песней, Есенин или, благодаря зычности своего поэтического голоса, Маяковский, в сущности вряд ли более понятный, чем Мандельштам. Круг читателей и ценителей Мандельштама всегда был даже несколько уже, чем круг понимавших и любивших Пастернака, так как последний, при ничуть не меньшей сложности, захватывал читателя страстностью своей поэзии, в то время как поэзии Мандельштама присуща большая сдержанность. Тем не менее место Мандельштама в русской поэзии виднее и значительнее почетной роли «поэта для поэтов», которую по сей день склонны ему приписывать даже некоторые знатоки русской литературы. Мандельштам поэт не для массы, а для все более растущей элиты читателей. «Есть небольшой тесный круг людей, которые знают, — не думают, не считают, а именно знают, что Осип Мандельштам замечательный поэт», — начинает свою статью «Несколько слов о Мандельштаме» Георгий Адамович, провозглашающий законное право Мандельштама на признание потомками, подобное тому, которое получил в XX веке Тютчев.[25]
Владимир Вейдле в статье «О последних стихах Мандельштама» дает сравнительный анализ так называемых «Воронежских тетрадей» и более ранних произведений Мандельштама.[26] Георгий Адамович в статье «Несколько слов о Мандельштаме»[27] показывает, как сильно выделялось вышедшее из тютчевской школы мастерство Мандельштама на общем фоне блестящего «серебряного века». Лирические наброски Ю. Марголина «Памяти Мандельштама» посвящены как бы духовной биографии поэта, его чудесному «выходу из косноязычия» и трагическому погружению в молчание.[28]
II. Смех — страх — нежность
«Мандельштам — самое смешливое существо на свете», — заявляет Георгий Иванов.[29] Сергей Маковский чаще всего вспоминает Мандельштама смеющимся. Илья Эренбург свидетельствует также о мастерском умении Мандельштама смешить других, даже при далеко не смешных ситуациях. Н. С. Гумилев называл Мандельштама ходячим анекдотом. Не отрицая ни остроумия, ни смешливости Мандельштама, Адамович поясняет: «Шутки, остроты, пародии, экспромты, слишком прочно в мандельштамовской посмертной легенде утвердившиеся, все это расцветало пышным цветом лишь на людях… при встречах одиночных от Мандельштама, будто бы всегда давившегося смехом, не оставалось ничего».[30] Ирина Одоевцева свидетельствует о том, как внезапны были у нашего поэта переходы от смеха к грусти и как, с другой стороны, даже глубокая искренняя скорбь часто не мешала Мандельштаму вдруг залиться смехом по какому-то, иногда казалось бы ничтожному, а для собеседника порою, может быть, и непонятному поводу, от «иррационального комизма, переполняющего мир», по его собственному объяснению. Близкие друзья вспоминают, что Мандельштам даже выражал недоумение, почему вообще существует особая юмористическая литература, когда в жизни «все и без того так смешно». Для Мандельштама смех, не горький, саркастический, а искренний, из души рвущийся смех, был не столько зависящим от внешних обстоятельств, сколько чем-то самостоятельным, заставляющим отступать на задний план не только серьезность, но и грусть и даже страх.
Есть много видов страха, от священного трепета перед Божеством до дрожи отвращения при виде паука. Мандельштам был подлинным гроссмейстером страха, который он пережил во всех возможных формах, от брезгливого «устриц боялся», до ужаса перед хаосом, во всех нюансах от вполне реального страха до абсолютно необъяснимого, того, что он сам называл «angoisse», который заставлял его «жить подальше от самого себя», т. е. избегать одиночества. Впрочем, именно казавшийся сначала необъяснимым страх Мандельштама перед любого вида форменной одеждой и каждым учреждением, выражавшийся в формуле «слава Богу, на этот раз пронесло» и служивший предметом шуток со стороны друзей поэта, в конце концов оказался пророческим: именно представители учреждений и носители формы лишили Мандельштама сначала свободы, а потом и жизни.
«Хаос приводил в ужас. Мандельштам защищался от хаоса бытом… Быт Мандельштама заключался в его любви к самым простым вещам: он любил пирожные… любил кататься на извозчике», — рассказывает А. Лурье.[31] Но Мандельштам умел не только вытеснять из своей души страх смехом или ограждаться от страха бытом. По свидетельству того же автора, Мандельштам «без труда умея переносить голод, холод, лишения, не мог мириться со злом и несправедливостью. Возмущенный злом, Мандельштам был способен совершить самые неожиданные и самые опасные поступки и не задумывался над тем, к чему они его приведут. Несмотря на страх… Мандельштам играл с опасностью, как ребенок играет с огнем или малыш лезет в драку с обидевшими его большими оболтусами».
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».